Три осени Пушкина. 1830. 1833. 1834
Шрифт:
Помните? Граф кричит в бешенстве на их второй дуэли: «Будете ли вы стрелять или нет?» «Не буду, – ответил Сильвио, – я доволен: я видел твоё смятение, твою робость; я заставил тебя выстрелить по мне, с меня довольно. Будешь меня помнить. Предаю тебя твоей совести».
Поясню.
Почему Сильвио «предаёт» графа его совести? Почему считает это более сильным наказанием, чем сама смерть? Что значит упоминание о том, что он заставил графа выстрелить в него?
Дело в том, что и в первом «акте» их дуэли, и во втором право первого выстрела принадлежало Сильвио. Он был оскорблён (граф дал ему пощёчину) и поэтому получал первый выстрел.
Но в первый раз «волнение злобы» было в нём столь сильным, что он «не понадеялся на верность руки и, чтобы дать себе время остыть, уступил ему первый выстрел». Во второй раз он опять уступает первый выстрел графу, вновь склонив его бросить жребий. Правда, на этот раз мотив у Сильвио был иным: «Мне всё кажется, что у нас не дуэль, а убийство: я не привык целить в безоружного. Начнём сызнова; кинем жребий, кому стрелять первому».
Вот это-то и было не «по правилам». Не по правилам дуэли. Граф прекрасно понимает это. Поэтому как первый раз, так и второй он сначала не соглашается «бросить жребий».
Характерно, что в рассказе Сильвио это важное обстоятельство (во время первой дуэли) не скрыто: «противник мой не соглашался».
В рассказе графа о второй их встрече об этом сказано так: «Голова моя шла кругом… Кажется, я не соглашался».
В обоих случаях Сильвио принудил графа получить лишний шанс. В особенности это существенно для заключительной стадии дуэли. Граф не должен был стрелять в Сильвио. Но граф выстрелил. Получилось так, что в итоге их поединка, растянувшегося во времени, он дважды стрелял в Сильвио. Вот это и противоречило дуэльным законам и, стало быть, понятиям дворянской чести. Граф их вольно или невольно нарушил. То есть совершил недопустимый, позорный для дворянина поступок. Сильвио вправе был предполагать, что позже, когда граф придёт в себя, мысль об этом станет для него невыносимой.
Вот в чём возмездие, задуманное Сильвио: «Будешь меня помнить. Предаю тебя твоей совести».
Подумаешь! – скажет иной современный читатель. Какие тонкости! Да он радоваться должен, этот граф, что остался жив, что Сильвио выстрелил в сторону. А муки совести – это для романтически воспитанных дворян прошлых столетий!
Всё верно. Они – романтически воспитанные дворяне. Воспитанные на законах и понятиях дворянской чести, которые для нас чужды и которые так остро обнажены в конфликте между Сильвио и графом. Однако не будем слишком заносчивыми перед ними. Пусть они и люди прошлого. Не всё было дурно, не всё старомодно в их понятиях. Не всё, что ныне предано забвению из их кодекса чести, заслуживает нашего презрения и насмешки.
Это были люди, которые берегли честь смолоду. Пушкин не случайно вынес эту заповедь в качестве эпиграфа к своему роману «Капитанская дочка». Да ещё пояснил, что это пословица. То есть то, что стало общенародным достоянием.
Конечно, понятия о чести были разными у разных сословий – у дворян, у крестьян, у офицеров, у простых солдат, у мещан, купцов и т. д. Но в основе некоторых основополагающих понятий чести у разных сословий лежали общечеловеческие заповеди. Они восходили к тому, что было выработано в результате истории, нашло своё отражение в христианской религии, закреплено, в частности, в тех заповедях, что были завещаны людям в Нагорной проповеди Христа.
Это заставляет нас с чуткостью относиться к тому, как воспринимают герои пушкинской повести нарушение правил чести, оскорбление чести и достоинства дворянина.
Сильвио и граф предстают перед нами невольниками чести. Но ведь – и мы это прекрасно знаем – таким невольником был и их создатель. Тот, кто написал эту превосходную и во многом назидательную повесть. Они все, люди той эпохи, берегли свою честь смолоду и бестрепетно шли к барьеру, когда считали, что честь эта оскорблена.
Вот чему надо у них учиться!
Вот чему учит история, рассказанная Пушкиным. Простая, доступная любому непредубеждённому уму история. Одна из многих поучительных историй, которые мы можем извлечь из «евангелия от Александра». Извлечь и почерпнуть в ней, не смущаясь покровами «старомодного» девятнадцатого века, понятия о человеческом достоинстве и чести, о хладнокровии и выдержке перед наведённым на тебя гибельным дулом5.
В «Метели», как и в «Выстреле», есть что-то от романтических традиций – и в поведении героев, и в «роковом» переплетении событий. Но, как и в других повестях, это окрашено лёгкой иронией: «Марья Гавриловна была воспитана на французских романах и, следовательно, была влюблена»; «Запечатав оба письма тульской печаткой, на которой изображены были два пылающих сердца с приличной надписью…»; «При сём ответе Владимир схватил себя за волосы и остался недвижим, как человек, приговорённый к смерти»; «Явился в её замке раненый гусарский полковник Бурмин, с Георгием в петлице и с интересной бледностию, как говорили тамошние барышни».
Все они – Марья Гавриловна, Бурмин и первый претендент на её руку и сердце, бедный армейский прапорщик Владимир, – словно призваны для того, чтобы разыграть романтическую мелодраму или водевиль.
Сначала Марья Гавриловна и Владимир, поклявшиеся друг другу в вечной любви, тщетно пытаются преодолеть роковые препятствия на пути своего соединения. Потом она и Бурмин, тоже страстно любящие друг друга, сталкиваются с непреодолимыми препятствиями.
Но в том и в другом случае обстоятельства, сопутствующие переживаниям и приключениям героев, не выглядят столь неотвратимыми и тяжёлыми, как в «Выстреле» и «Станционном смотрителе».
Сама метель, давшая заглавие повести и сыгравшая главную роль в судьбе всех трёх героев, не ощущается той страшной и враждебной силой, которая рисовалась Пушкиным в стихотворении «Бесы».
Метель развела Марью Гавриловну с Владимиром, но соединила с Бурминым. Она «помогла» раскрыться характеру каждого из них. И она пропала, утихла, оставив после себя успокоившуюся равнину, «устланную белым волнистым ковром», как пишется в том месте повести, где Владимир, проплутав до полуночи, выехал к незнакомой деревне.
Эта белая застывшая равнина – словно предвестие скорой судьбы «бедного армейского прапорщика», который будет смертельно ранен под Бородином и успокоится навеки. Это и спокойствие будущей жизни богатой невесты Марьи Гавриловны, которая после всех своих волнений и «мечтаний» обретёт счастливую и, по всей видимости, спокойную жизнь с человеком своего круга и положения. А смерть её первого возлюбленного… Что ж, Марья Гавриловна достаточно погоревала о нём. Но живой думает о живом. Не уходить же ей в монастырь, как романтической героине. Она ведь не из выдуманной сочинителем истории, а из реальной жизни.
Жизнь эта проявляется во всём. И в том, как Марья Гавриловна хлопотливо готовится к побегу из родного дома; и в том, как она, связанная церковным обрядом, кокетничает с Бурминым; и во многих других эпизодах этой прелестной повести. И наконец, в том, что на её страницах слышен неподдельный голос очевидца радостных событий конца Отечественной войны.
«Полки наши возвращались из-за границы. Народ бежал им навстречу. Музыка играла завоёванные песни: Vive Henri-Quatre, тирольские вальсы и арии из Жоконда. Офицеры, ушедшие в поход почти отроками, возвращались, возмужав на бранном воздухе, обвешанные крестами. Солдаты весело разговаривали между собою, вмешивая поминутно в речь немецкие и французские слова. Время незабвенное! Время славы и восторга! Как сильно билось русское сердце при слове отечество] Как сладки были слёзы свидания!»