Три товарища и другие романы
Шрифт:
Фройляйн Мюллер неодобрительно покачала головой:
— Две спальни у супругов — странная новая мода…
— Дело не в этом, — сказал я, погашая возможные подозрения. — Просто у жены моей очень чуткий сон. А я, к сожалению, довольно громко храплю.
— Вот как, вы храпите! — воскликнула фройляйн Мюллер таким тоном, будто всегда была в этом уверена.
Я уж испугался, что она предложит мне теперь комнату на втором этаже, но она, по-видимому, считала брак делом святым. Она открыла дверь в маленькую комнатку по соседству, в которой не было, кажется, ничего, кроме кровати.
— Великолепно, — сказал я, — этого вполне достаточно. Но я здесь никому не помешаю? — Я хотел удостовериться, что внизу, кроме нас, никого нет.
— Вы никому не помешаете, — заявила фройляйн Мюллер, с которой вдруг слетела вся важность. — Кроме вас, здесь никто не живет. Все прочие комнаты пусты. — Она постояла немного, потом встрепенулась. — Вы будете есть в этой комнате или в столовой?
— Здесь, — сказал я.
Она кивнула и вышла.
— Итак, фрау Локамп, — обратился я к Пат, — вот мы и въехали. Но я никак не ожидал, что в этой старой чертовке окажется столько церковности. Кажется, я ей тоже не приглянулся. Странно, обычно я пользуюсь у старушек успехом.
— Это не старушка, Робби, а очень милая старая дева.
— Милая? — Я пожал плечами. — Во всяком случае, в манерах ей не откажешь. Ни души в доме, а столько величия в поведении!
— Да нет в ней никакого величия…
— По отношению к тебе.
Пат рассмеялась.
— Мне она понравилась. Но давай притащим чемоданы и достанем купальные принадлежности.
Проплавав целый час, я лежал на песке и грелся на солнце. Пат еще оставалась в воде. Ее белая шапочка то и дело мелькала в синих волнах. Кричали чайки. По горизонту медленно тянулся пароход, оставляя за собой развевающееся дымное знамя.
Солнце пекло. Оно расплавляло всякое желание сопротивляться бездумной, сонной лени. Я закрыл глаза и вытянулся во весь рост. Горячий песок похрустывал. В ушах отдавался шум слабого прибоя. Что-то мне все это напоминало, какой-то день, когда я точно так же лежал…
Было это летом тысяча девятьсот семнадцатого года. Наша рота находилась тогда во Фландрии, и мы неожиданно получили несколько дней для отдыха во Фландрии — Майер, Хольтхоф, Брегер, Лютгенс, я и еще несколько человек. Большинство из нас еще ни разу не были на море, и эта толика отдыха, этот непостижимый перерыв между смертью и смертью превратился в настоящее безудержное упоение солнцем, песком и морем. Мы по целым дням пропадали на пляже, распластавшись голышом на солнце, — ибо лежать голым, не навьюченным оружием и униформой уже было почти что миром. Мы резвились на песке, мы снова и снова бросались в море, мы с невероятной, только в это время возможной силой ощущали биение жизни в своем теле, в своем дыхании, в своих движениях, мы забывали в эти часы обо всем на свете и хотели обо всем забыть. Но вечерами, в сумерках, когда солнце закатывалось за горизонт и от него бежали по потускневшему морю серые тени, к рокоту прибоя постепенно примешивался другой звук, он усиливался и наконец заглушал все, словно глухая угроза, — то был грохот фронтовой канонады. И тогда случалось, что стихали разговоры и наступало вымученное молчание, заставлявшее тянуть шею и напряженно вслушиваться, а на радостных лицах наигравшихся до устали мальчишек снова проступали суровые лики солдат, словно бы высекаемые внезапно, нахлынувшим изумлением, тоской, в которой сошлось все, чему не было слов: горькое мужество и жажда жизни, преданность долгу, отчаяние, надежда и глубокая загадочная печаль тех, кто был смолоду отмечен перстом судьбы. Через несколько дней началось большое наступление, и уже к третьему июля от роты осталось всего тридцать два человека, а Майер, Хольтхоф и Лютгенс были мертвы.
— Робби! — крикнула мне Пат.
Я открыл глаза. Несколько секунд мне понадобилось, чтобы осознать, где я. Воспоминания о войне всегда уносили меня далеко-далеко. С другими воспоминаниями так не было.
Я встал. Пат выходила из воды. Она шла как раз по солнечной дорожке на море, ярким блеском были залиты ее плечи, и вся она была словно окутана светом, отчего фигурка ее казалась почти черной. С каждым шагом наверх она все выше врастала в слепящее предзакатное солнце, пока лучи его не образовали ореол вокруг ее головы.
Я вскочил на ноги. Это видение показалось мне неправдоподобным, будто из другого мира: просторное синее небо, белые гребни волн — и на этом фоне красивая стройная фигура. Чувство было такое, будто я один в целом мире и ко мне выходит из воды первая женщина. На миг меня поразила мощная безмолвная сила красоты, и я почувствовал, что она значительнее, чем кровавое прошлое, что она должна быть значительнее, иначе мир рухнул бы и задохнулся от ужаса и смятения. И еще сильнее, чем это, я ощутил, что я есть, что я существую и что есть Пат, что я живу, что я выбрался из кошмара, что у меня есть глаза, и руки, и мысли, и что горячими волнами бьет во мне кровь, и что все это непостижимое чудо.
— Робби! — снова крикнула Пат и помахала рукой.
Я подхватил с земли ее халат и пошел ей навстречу.
— Ты слишком долго была в воде, — сказал я.
— Я совсем не замерзла, — ответила она, с трудом переводя дух.
Я поцеловал ее в мокрое плечо.
— На первых порах тебе надо вести себя немного разумнее.
Она покачала головой и посмотрела на меня сияющими глазами.
— Я достаточно долго вела себя слишком разумно.
— Вот как?
— Конечно. Слишком долго! Пора мне наконец быть и неразумной!
Она рассмеялась, прильнув щекой к моему лицу.
— Будем неразумными, Робби! Ни о чем не будем думать, совершенно ни о чем, только о нас двоих, да о солнце, да о каникулах, да о море!
— Хорошо, — сказал я и взял махровое полотенце. — Для начала, однако, я вытру тебя досуха. Когда это ты успела уже загореть?
Она надела халат.
— Это результат разумно проведенного года. В течение которого я ежедневно по часу должна была лежать на солнце на балконе. А в восемь вечера идти спать. Сегодня же в восемь вечера я опять пойду купаться.
— Это мы еще посмотрим, — сказал я. — Человек всегда велик в своих намерениях. Но не в их свершении. В этом и состоит обаяние человека.
Из вечернего купания ничего не вышло. Мы еще прогулялись по деревне и проехались в сумерках на «ситроене», а потом Пат почувствовала себя вдруг крайне усталой и потребовала ехать домой. Я уже не раз наблюдал в ней этот резкий переход от кипучей жизненной энергии к внезапной усталости. У нее было не много сил и вовсе не было никаких резервов — хотя она и не производила такого впечатления. Она всегда расточительно тратила все запасы своей жизненной силы, и они казались неисчерпаемыми благодаря ее цветущей юности, а потом вдруг наступал момент, когда лицо ее резко бледнело, а глаза глубоко западали — и всему приходил конец. Она утомлялась не медленно, как другие люди, а в одну секунду.
— Поедем домой, Робби, — сказала она, и ее низкий голос прозвучал глуше обычного.
— Домой? То есть к фройляйн Эльфриде Мюллер с ее золотым крестом на груди? Кто знает, что еще пришло в голову старой хрычовке в наше отсутствие.
— Домой, Робби, — сказала Пат, устало склонившись к моему плечу. — Теперь это наш дом.
Я отнял одну руку от руля и обнял ее за плечи. Так мы медленно ехали по голубым и туманным сумеркам, а когда наконец завидели освещенные окна маленького домика, уткнувшегося, подобно некоему темному зверю, мордой в неширокую ложбину, то и впрямь почувствовали, будто возвращаемся к себе домой.
Фройляйн Мюллер уже поджидала нас. Она переоделась, и теперь на ней вместо черного шерстяного было черное шелковое платье такого же пуританского покроя. Крест заменила другая эмблема из сердца, якоря и креста — церковных символов веры, надежды и любви.
Она была гораздо приветливее, чем днем, и учтиво спросила, устроит ли нас приготовленный ею ужин — яйца, холодное мясо и копченая рыба.
— Почему бы и нет? — пожал я плечами.
— Вам не нравится? Это свежекопченая камбала. — Она посмотрела на меня с некоторой робостью.