Три товарища и другие романы
Шрифт:
Я молчал. С меня было довольно. С первым потрясением она уже справилась. Теперь она знала, что Хассе умер. Все остальное меня не касалось. Вероятно, она все же рухнула бы, если б узнала, что он повесился. Но это ей еще предстоит. Воскресить Хассе ради нее невозможно.
Она рыдала. Исходила слезами. Плакала тонко и жалобно, как ребенок. Это продолжалось довольно долго. Я дорого дал бы за сигарету. Я не мог видеть слез.
Наконец она умолкла. Вытерла слезы, привычным жестом вытащила серебряную пудреницу и стала пудриться, не глядя в зеркало. Потом спрятала пудреницу, забыв закрыть сумочку на замок.
— Я теперь ничего не могу понять, — сказала она просевшим голосом, — совсем запуталась. Наверное, он был хорошим человеком.
— Да, это так.
Я дал ей еще адрес полицейского участка и сказал, что сегодня он уже закрыт. Мне казалось, что ей лучше не идти туда сразу. На сегодня с нее было довольно.
Когда она ушла, из гостиной вышла фрау Залевски.
— Что, в самом деле никого нет, кроме меня? — раздраженно спросил я.
— Только господин Георг. Что она сказала?
— Ничего.
— И слава Богу.
— Как знать. Иногда лучше выговориться.
— Ее мне не жалко, — с нажимом заявила фрау Залевски. — Ничуточки.
— Жалость — самая бесполезная вещь на свете, — сердито сказал я. — Обратная сторона злорадства, да будет вам это известно. Который час теперь?
— Без четверти семь.
— В семь я хочу позвонить фройляйн Хольман. Но так, чтобы никто не подслушивал. Это возможно?
— Да ведь нет никого, кроме господина Георгия. Фриду я уже отпустила. Если хотите, можете взять аппарат на кухню. Шнура хватит.
— Ладно.
Я постучал к Георгию. Давно к нему не заглядывал. Он сидел за письменным столом. Вид у него был ужасный. Кругом валялись клочки разорванной бумаги.
— Привет, Георгий, — сказал я, — что это ты тут делаешь?
— Провожу инвентаризацию, — вяло улыбнулся он. — Подходящее занятие на Рождество.
Я поднял один клочок. Это были конспекты лекций по химии.
— Зачем ты их рвешь? — спросил я.
— Нет смысла тянуть дольше, Робби.
Его кожа, казалось, просвечивала. Уши были как восковые.
— Ты сегодня ел что-нибудь? — спросил я.
Он махнул рукой.
— Пустяки. Дело не в этом. Не в еде. Просто я не могу больше. Надо бросать.
— Неужели до того дошло?
— Да.
— Георгий, — сказал я как можно спокойнее. — Взгляни на меня. Не думаешь ли ты, что я в свое время мечтал о том, чтобы играть проституткам на пианино?
Он хрустел пальцами.
— Я знаю, Робби. Но от этого мне не легче. Для меня учеба была всем. А теперь я понял, что учиться нет смысла. Ни в чем теперь нет смысла. Зачем вообще мы живем?
Я невольно расхохотался, хоть он и говорил с горькой серьезностью и вид его был очень жалок.
— Ослиная ты голова! — сказал я. — Тоже мне открытие сделал! Думаешь, ты один такой жутко мудрый? Конечно, смысла нет ни в чем. Мы и не живем вовсе ради какого-то смысла. Слишком это было бы просто. Давай одевайся. Пойдешь со мной в «Интернациональ». Отпразднуем твое превращение в мужчину. До сих пор ты был школьником. Я зайду за тобой через полчаса.
— Нет, — сказал он.
Видно, совсем скис.
— Пойдем, пойдем, — сказал я. — Уж сделай мне такое одолжение. Сегодня мне не хочется торчать там одному.
Он недоверчиво посмотрел на меня.
— Ну, если ты этого хочешь, — сказал он затем, сдаваясь. — В конце концов, не все ли равно?
— Ну вот видишь? — сказал я. — Совсем недурной девиз для начала.
В семь вечера я заказал телефонный разговор с Пат. После этого времени действовал половинный тариф, и я мог говорить вдвое дольше. Я сел на стол в передней и стал ждать. На кухню не пошел. Там пахло зелеными бобами, а совмещать этот запах с разговором с Пат даже по телефону мне не хотелось. Минут через пятнадцать мне дали санаторий. Пат сразу оказалась на проводе. Услышав так близко ее теплый, низкий, неторопливый голос, я до того разволновался, что почти не мог говорить. Меня затрясло как в лихорадке, кровь застучала в висках, и я ничего не мог с этим поделать.
— Боже мой, Пат, — сказал я, — это и в самом деле ты?
Она рассмеялась.
— Где ты сейчас, Робби? В конторе?
— Нет, я сижу на столе у фрау Залевски. Как ты себя чувствуешь?
— Хорошо, милый.
— Ты встала?
— Да. Сижу на подоконнике в своей комнате. На мне белый махровый халат. За окном идет снег.
Я вдруг ясно увидел ее. Увидел, как кружатся снежные хлопья, увидел темную точеную головку, прямые, чуть выступающие вперед плечи, бронзовую кожу…
— О Господи, Пат! — сказал я. — Будь прокляты эти деньги! Если б не они, я бы сел сейчас в самолет и к ночи был бы у тебя.
— Ах, милый мой…
Она замолчала. Я услышал тихие шорохи и гудение провода.
— Ты меня слышишь, Пат?
— Да, Робби. Но лучше не говори со мной так. У меня совсем голова пошла кругом.
— И у меня чертовски кружится голова, — сказал я. — Расскажи, что ты там поделываешь наверху.
Она стала что-то рассказывать, но скоро я перестал вникать в смысл ее слов. Я слушал только ее голос, и пока я так сидел, примостившись в темной передней между кабаньей головой и кухней с ее бобами, мне вдруг почудилось, будто распахнулась дверь и меня подхватила волна тепла и света — ласковая, переливчатая, полная грез, тоски, юных сил. Я уперся ногами в перекладину стола, крепко-крепко прижал трубку к щеке, смотрел на кабанью голову, на открытую дверь кухни и не замечал ничего этого — меня обступило лето, ветер веял над вечерним пшеничным полем, и зеленым светом отливали лесные дорожки. Голос умолк. Я глубоко вздохнул.
— Как хорошо говорить с тобой, Пат. А что ты собираешься делать сегодня вечером?
— Сегодня вечером у нас маленький праздник. Он начинается в восемь. Я как раз одеваюсь, чтобы пойти.
— Что ты наденешь? Серебристое платье?
— Да, Робби. Серебристое платье, в котором ты нес меня по коридору.
— А с кем ты идешь?
— Ни с кем. Это ведь здесь, в санатории. Внизу, в холле. Тут все знают друг друга.
— И тебе будет трудно удержаться, чтобы не наставить мне рога, — сказал я. — Особенно в серебристом платье.
Она засмеялась.
— Только не в нем. У меня с ним связаны определенные воспоминания.
— У меня тоже. Я ведь помню, какое оно производит впечатление. Впрочем, я не хочу ничего знать. Можешь изменить даже, только я не хочу об этом знать. А когда вернешься, будешь считать, что это тебе приснилось, что это забытое прошлое.
— Ах, Робби, — проговорила она медленно, и голос ее стал еще глуше. — Не могу я тебе изменить. Для этого я слишком много думаю о тебе. Ты не знаешь, каково здесь жить. Сверкающая роскошью тюрьма — вот что это такое. Все стараются отвлечься как могут, вот и все. Как вспомню твою комнату, так на меня нападет такая тоска, что я иду на вокзал и смотрю на поезда, прибывающие снизу, вхожу иногда в вагоны или делаю вид, будто встречаю кого-то, — и тогда мне кажется, что я ближе к тебе.