Трое в подводной лодке, не считая собаки
Шрифт:
Бабье лето прошло, помахав оставшимся журавлиными крылами. Моросил тусклый дождик, ветер скрежетал голыми ветвями деревьев по мокрым крышам. Саша кутался в свой армячишко, мечтая о камине, пледе и глинтвейне. Ещё бы неплохо кресло-качалку. Но у него не было ни первого, ни второго, а была русская печь, лавка, и крынка какого-то шмурдяка, который и пить-то страшно. С прежней жизнью Сашку теперь связывали только те два стакана и две бутылки из-под водки, наполненные нынче неизвестного генезиса спиртосодержащей жидкостью, которую, по каким-то странным соображениям, здесь называли "вино хлебное", но Саша считал, что это просто разновидность антифриза. Там было-то всего градусов тридцать, зато всё остальное, видимо, составляли сивушные масла. Ещё у него был арендованный, за три рубля в год у купчихи Калашниковой, флигель, пустой и, возможно, нетопленный. Если Лукерья опять проспала или поленилась.
Вся его жизнь в этот момент казалась ему тяжким сном, противоестественным затянувшимся кошмаром. Казалось, вот-вот, грохнет гром, сверкнёт молния, разверзнутся пространства, и он вернётся в своё уютненькое время. Но не клубились тучи, не грохотали громы - небо было затянуто серой, мутной и беспросветной пеленой, от которой ждать ничего хорошего просто невозможно.
"За что, за какие грехи мне это наказание?" - задавал сам себе Сашка вопрос, и сам на него отвечал: "Это наказание за мою неправильную жизнь! Вот если бы не был я обуян страстью к охоте, так не поехал бы баночки стрелять, и всё было бы хорошо". Потом мысль его устремлялась дальше, вспомнился воротник, измазанный помадой, хлопок двери за ушедшей женой, и Саша понял, что последний выезд на охоту - всего лишь финал того затянувшегося пути, по которому он бездумно шёл в пропасть. "Да, в пропасть! И теперь - катарсис! Через боль, через осознание! Вернусь, попрошу прощения у Машки. И у Людки тоже. И у Светки. И у мамы с папой". На самом же деле ему хотелось просто прийти в свою избу, лечь на лавку и тихо умереть.
Ему стало себя жалко до слёз, он запел: "По приютам я с детства скитался, не имея родного угла. Ах!" - от меццо-форте внезапно он перешёл в фортиссимо: "Зачем я на свет появился, ах, зачем меня мать родила!" Голос приобрёл трагическое звучание, едва заметное тремоло его сочного, богатого обертонами голоса, добавляло песне недостающую драматичность. Его пение, через тонкую плёнку бычьего пузыря, услышала Матрёна и сказала своему мужу:
– Ишь как выводит, шельма!
– Это ж Санька из слободки горло дерёт!
– грубо ответил ей Пахом, но в той неизбывной печали ему показалось что-то родное и близкое.
– А сёранно жалостливо-то как!
– вздохнула Матрёна и утёрла слезу, - ты бы, Пахом, хоть яичек бы яму занёс, сиротинушке. Смотри, как убиваецца-та!
Сашка в своих страданиях наверняка бы дошёл бы до всяких ненужных мыслей, например, стоит ли мылить капроновый шнур или так сойдёт, если бы в этот критический момент мимо него с грохотом не промчался какой-то шарабан, запряжённый парой лошадей. Сашку обдало потоками жидкой грязи из-под колёс, что сразу же вернуло его в суровый пространственно-временной континуум.
– Шумахер, блин!
– пробормотал он, пытаясь отряхнуть с подолов кафтана налипшую грязь.
– Лети-лети, - злорадно добавил он, - голубь сизокрылый.
Из-за поворота раздался вполне ожидаемый удар и треск ломающегося дерева. Там была могила для всех телег, и знающие люди заранее объезжали эту улицу стороной. Саша прибавил шагу, полюбоваться на гибель своего обидчика. Посреди необъятной лужи стоял тот самый шарабан, со сломанным колесом, и, судя по всему, сломанной осью.
– Редкая птица долетит до средины!
– удовлетворённо подумал Саня.
– Шайзе! Бевеге зих, бетрюнкен швайн!
– орал прилично одетый мужчина, приоткрыв дверцу колымаги.
– Налетели, вороны, Россию-матушку клевать!
– с ненавистью подумал Саня, но вслух спросил: - Что тут у вас стряслось? Куда ты мчался, дубина?
Возле колымаги стоял, сняв шапку, белобрысый мужичок и непонимающе лупал белёсыми ресницами.
– Так эта... кричал всё время. Шнель, шнель. Кулаком в ухо бил, немец проклятый!
– пожаловался кучер, шмыгнул носом и добавил, - свалился на мою голову.
– Что ты там разорался, прусская сволочь?
– спросил Саша по-немецки.
– Я не пруссак, я шваб!
– заносчиво ответил немец.
"Насчёт сволочи возражений не последовало", - удовлетворённо подумал Саша, а вслух сказал:
– Ты попал, шваб! Ты в России!
Настроение почему-то сразу улучшилось. Немец же, ничуть не обижаясь на обращение "сволочь" - видимо, у них там, в солнечной Швабии, это было нормальным обращением к незнакомым людям, сказал:
– Я слышу речь цивилизованного человека! Никогда бы не подумал, что в глубине этой дикой, варварской страны можно встретить соотечественника!
– Я не соотечественник, - уточнил Саша, - я русский. Шубин Александр, к вашим услугам
– О! А я - Гейнц, Гейнц Шумахер!
– приподнял шляпу вместе с париком немец.
– Быстроходный Гейнц, - усмехнулся Сашка.
– О! Откуда вы знаете? Меня быстроходным Гейнцем назвал господин Брюс, когда узнал, что до Санкт-Петербурга я доехал всего за три месяца! Скажите, герр Александер, где мы? И можно ли здесь починить мою карету?
На улице ещё было вполне светло, поэтому вокруг сломанного шарабана начали собираться мужики из окрестных домов. Они ожидали момента, когда их позовут вытаскивать из лужи застрявшую повозку, и деловито прикидывали, как они будут делить багаж незадачливого путешественника. Саша затравленно огляделся по сторонам и сказал:
– Можно. У нас всё можно. Но, боюсь, это обойдётся слишком дорого.
Посмотрел на туфли с квадратными носами и бронзовыми пряжками, в которые был обут немец и добавил:
– Сидите там, я сейчас.
Достал из котомки свой планшет, бумагу и карандаш, и заорал:
– Та-ак! Кто карету сломал? Видоки, начинаем записываться. Кто что видел? Вот ты! Куда? А ну стой! Ну-ка всё записываемся! Пахом! Ты куда? Я тебя записал!
Ненависть русского народа к разного рода документам, переписям и росписям носит, видимо, иррациональный и безусловный характер. Мужики как-то незаметно растворились в сумерках, остался всего лишь один Пахом. Он с обречённым видом подошёл к Саше и спросил:
– Лександра Николаич, может не надо меня записывать? Может мы так... договоримся?
– Договоримся, - согласился Саня, пряча письменные принадлежности.
– Дам рупь, если возьмёшь нормальных мужиков, и вы дотащите телегу до моего дома. Чтоб только ни-ни! А то ведь запишу! И жердь какую принеси, немчуру вызволять. А то здесь утонет или лихоманку схватит - греха не оберёмся, если помрёт.
И тут же, на всякий случай, добавил:
– Вот тогда нас точно всех перепишут. И сосчитают.
– Сделаем, Александр Николаевич, - с видимой радостью согласился Пахом, - нешто мы без понятия? Я сейчас, мигом.
Вообще-то поначалу Саня, разозлённый тем, что его так бессовестно облили грязью, хотел дождаться окончания гуманитарной операции. Потом, через недельку, подобрать, при необходимости, на задворках ближайшего кабака впавшего в ничтожество немца и пристроить к делу. А не пристроится - так просто забыть его, как прискорбный анекдот отечественной действительности. Но что-то в нём дрогнуло. Какие-то ещё окончательно не деградировавшие интеллигентские рефлексии сработали. Видимо, он подсознательно поставил себя на место немца и содрогнулся.