Турция. Записки русского путешественника
Шрифт:
Что можно унести с собой в один день из двух-тысячелетней истории? Только свое вчера и сегодня. Добро заберет пришедший сюда новый человек, а память возьмет земля. Турки не стали селиться в оставленном городе, понемногу обживаясь внизу у его подножия. А город отдали ветрам, дождям, зною, жестким кустарникам, травам и камню, который здесь убедительнее всего доказывает, что растет так же естественно, как дерево.
Мы потом часто будем видеть в руинах античных и византийских городов, как дерево и камень то любяще, то враждебно врастают друг в друга, становясь какой-то новой природой, автором которой может числить себя история. Здесь камни растут скорее деревьев в опустевших домах, где чернеют в левом углу (в правом была икона) иногда чудно украшенные очаги, вокруг которых шумели поколения. Рождались и росли дети, дремали старики, а ночами грели старые бока греческие домовые. Еще нет-нет да и мелькнет нарядная ставенка, измытый дождями стул или половинка двери да вечный спутник жилья — битая глиняная посуда. Но больше дома уже используются как загоны для овец, коз и коров, и оживляют этот некрополь только птицы, пролетающие сквозь окна, крики петухов, да иногда страшное мычание запертого быка, как архангельская труба все длящегося здесь Страшного суда.
Турки украсили эту нечаянную Хиросиму поэтическим именем «Долина безмолвных фей». Днем солнце милосердно загораживает трагедию веселым теплом и светом. Но с приходом темноты город становится призраком, вскипает неслышными слезами, задыхается от воспоминаний и делается понятно, почему новые хозяева земли не хотят воспользоваться его стенами. Феи этого города безмолвны, потому что онемели от ужаса. И запоздалый прохожий старается не смотреть в сторону городских стен. Люди на ночь покрепче запирают двери и поярче зажигают лампы, чтобы холодные тени не затопили их улиц и не отняли сна.
Часовни разбежались по городу и встали стражей на самых высоких местах. Путеводитель предпочитает французское слово «шапель» в угоду Ататюрку, которому французский был вторым языком. В них еще читаются фрески, чьи-то некогда спасительные лики, но плесень уже пожирает их. Два храма (Верхний и Нижний, как они зовутся на нынешнем плане города, — прошло только восемьдесят лет, но уже не у кого узнать их имен) переглядываются поверх крыш. Они собирались служить долго, потому что в Верхнем еще летит над входом нежный мраморный серафим и чистой, почти новой галечной мозаикой украшен двор. Мастер подписал его 1910 годом. До трагедии оставалось только тринадцать лет, и мозаика еще не успела вытереться, как вытерлась в Нижнем храме, где то ли той же руки, то ли той же традиции такой галечный греческий ковер двора подписан 1881 годом. И видно, что ковер этот «постлан» поверх другого, еще более раннего и уже изношенного. Даже, кажется, того же рисунка. Значит, все-таки дело не в мастере, а в традиции этого места «ткать» черно-белые галечные дорожки, как ткут их русские деревенские женщины, украшая ими деревенские храмы. Они и мягки по-деревенски, потому что положены поверх друг друга, и нога чувствует шаг — словно привет прежних молитвенников, как всегда чувствуешь тепло и любовь, вступая на какой-нибудь круглый коврик у входа сельской церкви. Или когда кладешь его под коленки на первой неделе Великого поста, когда читается Канон Андрея Критского и поется печальное и воскрешающее: «Душе моя, душе моя, восстании, что спиши — конец приближается…»
В Нижнем храме еще и алтарная преграда жива, и праздничный чин на месте поздней итальянской руки — хоть завтра служи. Но в разрезе окон уже чудится Восток, шамаханская раскосость — жили-то рядом. Только кресты в «наличниках» византийски чисты, не то споря с мавританским рисунком окон, не то говоря: обнимемся, мы одной земли.
Поднимаюсь на первый, еще не рухнувший этаж колокольни и вздрагиваю — так мертв этот открывающийся сверху термитник. Смерть проточила пустые окна и двери в стройном порядке и зачем-то бросила этот труд посередине. Подлинно — заповедник человеческого нетерпения, как, слава Богу, понимают его сами турки. Правда, понимают уже вполне в нынешнем духе, делая из него туристическую приманку — магазины и ресторанчики заманивают греческими именами и учатся мифологии, но вместе и понимая, что такой способ решения политических проблем не к чести человеческой истории.
А мы оглядываемся, выезжая, на городские часы, остановленные в час исхода, и молимся, чтобы этот «замерший город» так и остался заповедником, а не примером для решения сегодняшних проблем так часто вспоминаемых нами в эти поездки Палестины и Косова, Осетии и Абхазии, Израиля и Ливана…
Со смущением вижу сейчас, когда пишу эти строки, что ни разу не вспомнил, что и это митрополия св. Николая и он вполне мог быть здесь в начальные христианские дни этого города. Так все далеко от него — «звезды незаходимой», как зовет его одна из никольских служб. И вспоминаю об этом только уже по дороге на остров Святого Николая, куда мы торопимся, чтобы уврачевать сердце, отойти от увиденного.
Дорога в чудных пиниях и каком-то «шишкинском» свете долго карабкается наверх и спускается с перевала, показывая на несчетных поворотах то снежные вершины обступающих гор, то синенький платочек моря, то пропасть неба, в котором на минуту чувствуешь себя летящим. Пока не выкатываешься к малой бухте прекрасного залива, в котором и покоится цель нашего приезда — остров Святого Николая.
Я смотрю на фотографию, сделанную в тот день, и не могу наглядеться. Длинные лодки готовятся выйти в море. Живописные люди что-то носят с берета и на берег. Бочки, тюки, корзины. Алые рубахи, пестрые жилеты, непременные флаги страны на мачтах, яркая зелень кустов и сосен, как на итальянских картинах Сильвестра Щедрина. Эдакая бархатная туфля — остров за мысом на фоне синеющих гор, где на вершине ноготком чертится апсида церкви. Что-то из раскрашенных гравюр XVIII века с контрабандистами, горячей речью, воздухом опасности и запретной свободы. Будто наткнулся на иллюстрацию из каких-нибудь пожелтевших за столетие мемуаров. Так подлинна, длительна, недвижна эта жизнь из столетия в столетие.
Скоро наш неизменный хранитель в этой поездке — нянька, путеводитель и гид Нихат — сторговал для нас лодку (как и следовало в этом «недвижном» мире, по мобильному телефону), и мы поспешили к острову. Я поставил икону Святителя, с которой не расставался все дни, в нос лодки под ветер и брызги — ведь это были его воды, его море, которое он знал во всех состояниях. И мы все улыбались. И конечно, на безлюдном острове с малым причалом и какой-то хозяйственной хижиной к нам уже летели наперебой рыжие кошки всех оттенков, чтобы проводить первые несколько метров и отхлынуть, видя, что с нас нечего взять.
Говорят, Святитель жил здесь некоторое время. И благословил это место уединения, хотя благ тут никаких. Остров едва ли в километр длиной. Камень, неизменный терновник, одичавшие оливы. Ни воды, ни леса. Тропа круто стремится к вершине, и скоро нас встречает первая, наполовину, как почти всегда здесь, иссеченная в скале церковь V века. Конечно, безымянная — первая и все. А там, повыше, и вторая с роскошной чашей одной сохранившейся апсиды, которая без опоры стен, кажется, гудит, как парус. Три прекрасной формы окна утверждают единство и неслиянность Троицы, напоминая, что споры вокруг этой непостижимой разумением неслитной нераздельности шли не на одних вселенских соборах. И по таким скитам, на стадионах и ипподромах, часто оканчиваясь кулаками, потому что вера была не благочестивым понятием, а делом прямого личного спасения, и тут уж было не до дипломатии. Крест прорезан в вершине апсиды, как знамя исповедания, и небо в нем бездоннее и синее, чем остальной свод. И почему-то на минуту кажется, что здесь и не было никаких стен. Или землетрясения и время сами отряхнули их, чтобы и это море, и горы вокруг, и малые села рыбаков там, на материке, и путники, и дороги вошли под парус апсиды для общей молитвы. И не надо возгревать воображения, чтобы, встав перед утраченным престолом и еще живым горним местом, услышать эту молитву вод, лесов и небес и понять, что она никогда не переставала здесь все пятнадцать веков.
Я ставлю Николу на верхнюю ступень синхронома, зажигаю свечу перед ним, и она не гаснет на открытом всем ветрам месте, потому что апсида бережно обнимает ее и образ, как мы, когда прикрываем свечу чашей ладони.
А еще через сто метров — третья, самая верхняя здесь церковь. Дотошные японцы, которые ведут здесь раскопки, сосчитали, что она находится на 99-м метре над уровнем моря (поневоле вздохнешь, что неисчерпаемую Турцию копают все, но не русские археологи). У этой, напротив, все стены, кроме восточной, целы. Она открывается сверху (иначе к ней не подойдешь) с праздником мозаичных полов, мрамором амвона, ясным местом престола в охране колонн, от которых остались одни базы, и упругим луком горнего места. Остров за ней опускается, и она плывет в небо. Здесь апсида мешала бы открытому полету. Свечу и Николу ограждают стены. Пламени почти не видно на горячем солнце, зато икона сияет драгоценным камнем, откликаясь мрамору и мозаикам. Это церковь VII века. Глядя сейчас, как радостно светит Никола под родным солнцем, я думаю, как затруднена была бы наша молитва и как холодна и умозрительна без этого живого диалога со святыми, Спасителем, Девой Марией и как хорошо, что мы приняли христианство уже в торжестве и победе иконы. Малым эхом этой победы и горит сейчас наш Никола на палубе летящего в небо храма. Не зря же в мозаике пола первым твоему невежественному в греческом языке глазу бросается слово «Николао». Потому, верно, и остров его имени — по этой красавице церкви, начавшейся еще при Юстиниане Великом, который хотел бы сделать церковью весь мир, чтобы в нем звучало сочиненное им и по сей день победное и прекрасное песнопение литургии оглашенных «Единородный Сыне». Церковь рождена одной любовью к Святителю, потому что другого строительного материала тут нет. Не из чего было сложить это чудо благодарности и поклонения.
Кто-то из отцов-основателей и великих клириков и лег здесь, под полом, что обнаруживают две малые гробницы, точнее, два тесных склепа, выбитых в скале. Они и там, за второй церковью, таковы же — бедные ладьи, перевозящие через Лету, — пустые, залитые дождевой водой и давно используемые под поильни для скота. Здесь знали временность смерти и ложились без пышности, не тщась унести с собою земное. И может быть, как на нынешнем Афоне, и ложились по нетлении брата в одну и ту же могилу — нет здесь лишней земли и могила в камне трудна.
Поместится на острове за церковью Св. Николая еще малая часовня и через долгий каменный коридор в мерно идущих аркадах, согласивших в себе легкость и мощь, — последняя церковь, чтобы оборваться над морем гранариумом и цистерной.
Как же тесна и напряжена была жизнь этого крошечного, скорее всего монашеского, государства, которое без противоречий можно удержать только любовью и молитвой! Как высока и серьезна, как честна и тверда перед Богом! Беден и мал остров, но было, значит, кому молиться в этих четырех храмах, возделывать на голом камне сад и потом ложиться в этот камень со спокойной верой в восстание.