Творческий путь Пушкина
Шрифт:
Идейная сущность замысла Пушкина определяет и особый, глубоко новаторский по отношению к Ломоносову жанр стихотворения, которое обращено, как и многие ломоносовские «должностные оды», к взошедшему на престол новому монарху, но облечено не в строфы торжественно-хвалебной, восторженно-риторической оды, а в гораздо более простую жанровую форму стансов, пронизанных и высоким гражданским и одновременно глубоко личным лирическим чувством.
Надежда путем своих призывов склонить Николая к амнистии декабристов оказалась столь же утопичной, как и надежда побудить его идти петровским путем смелых и широких исторически назревших преобразований. Но вместе с тем «Стансы» ни в какой мере — ни субъективно, ни объективно — не являются «верноподданническим» стихотворением, как склонны были считать это некоторые современники. [100] По-иному отнесся к «Стансам» Белинский. Он не только на протяжении, в сущности, всей своей критической деятельности исключительно высоко оценивал «Стансы», в качестве одного из «перлов» пушкинской поэзии, но и подчеркивал в своих знаменитых одиннадцати статьях о Пушкине их великое национально-прогрессивное значение, находя, что «кроме простоты и величия в мыслях, чувствах и в выражении» «в самом тоне и складе» их «есть что-то русское, народное» (VII, 347).
100
Наряду с проявляющейся подчас вплоть до нашего времени тенденцией истолковывать «Стансы» как проявление реакционности последекабрьского Пушкина, столь же неверно и антиисторично дающее себя порой знать стремление «революционизировать» это стихотворение. Так, А. Гессен в своей недавно вышедшей и очень живо написанной популярной книжке о декабристах («Во глубине сибирских руд». М., Детиздат, 1965) утверждает, что поэт противопоставляет в этом стихотворении «царя Петра палачу декабристов Николаю I» (стр. 105). На самом деле, как мы могли убедиться, цель «Стансов» совсем в другом: опираясь на политические обещания Николая и некоторые его либеральные мероприятия, поэт и выражает «надежду», и даже, больше того, побуждает его искупить казнь декабристов («мрачили… казни») последующей прогрессивной, просветительной, подобно Петру I, деятельностью на благо — «славу и добро» — «страны родной».
Бодрый, мужественно-оптимистический тон пушкинских «Стансов», их мажорный, как в одах Ломоносова, ямбический строй, который вдруг зазвучал в атмосфере подавленности и упадка, охвативших передовые круги русского общества после разгрома и расправы над декабристами, наглядно свидетельствуют, что их автору в высоких гражданских помыслах о грядущих судьбах страны родной, о путях ее развития, в надеждах на славу и добро, ее ожидающие, удалось преодолеть те глубоко пессимистические чувства и настроения, которые нашли свое выражение в «Зимней дороге», в безысходно мрачном замысле поэмы о «Вечном жиде».
Высокий общественный, гражданский пафос автора «Стансов» сказывается еще в двух стихотворениях, которые находятся в несомненной внутренней связи как между собой, так и со «Стансами», — оде Мордвинову и знаменитом послании в Сибирь.
Стихотворение «Мордвинову» отнесено академическим изданием предположительно к 1826 году; полагаю, можно еще больше сузить эту датировку, отнеся его ко второй половине или даже к концу этого года. Высокообразованный, обладавший несомненным литературным дарованием адмирал Николай Семенович Мордвинов, выдвинувшийся еще при Екатерине II, был одним из выдающихся государственных деятелей александровского царствования, с конца 10-х годов председателем департамента гражданских и духовных дел Государственного совета. «Мнения», подававшиеся им по разным вопросам, отличались независимостью суждений и либеральным духом, получали широкое распространение в рукописных копиях и снискали ему большую популярность среди декабристов, считавших его образцом неподкупной честности, непоколебимой твердости убеждений и «гражданского мужества» (так называлась ода Рылеева, ему посвященная). Наряду со Сперанским, Мордвинов намечался ими в члены будущего временного правительства. Лучшие черты личности Мордвинова замечательно проявились во время дела декабристов. В разгаре следствия, 22 декабря 1825 года, в «мнении», поданном Николаю I, он очень решительно выступил против смертной казни как меры воздействия вообще; позднее, будучи в составе уголовного суда над декабристами, единственным из всех возражал против смертного приговора многим из них, в том числе Н. И. Тургеневу, с которым был наиболее близок, снова подав особое мнение. Весьма возможно, что именно около первой годовщины со времени демонстративного выступления Мордвинова против смертной казни Пушкин и стал слагать свое стихотворение, которое порой прямо перекликается с тогда же написанными «Стансами». Так, обращаясь к Мордвинову, поэт пишет: «Сияя доблестью и славой, и наукой, || В советах недвижим у места своего, || Стоишь ты, новый Долгорукой». Здесь не только, как и в «Стансах», возникает декабристски окрашенный образ Якова Долгорукого (с Долгоруким сопоставлял Мордвинова и Рылеев в оде «Гражданское мужество»), но употреблены и те же рифмы: «наукой» — «Долгорукой». С декабрьской темой, весьма возможно, связаны и слова о «дани сибирских руд» (сосланные на каторгу декабристы работали в серебряных рудниках), которые «священны» Мордвинову наравне с «бедным лептом вдовицы».
Из всех стихотворений Пушкина этой поры послание к Мордвинову отличается наибольшей архаичностью формы. Обращаясь к сановнику, выросшему и созревшему еще в екатерининское царствование, автор словно бы хочет говорить с ним на привычном ему языке, с первой же строфы устанавливая преемственную связь между своим посланием, выдержанным в державинских, одических тонах, и одой, обращенной в конце XVIII века к Мордвинову «единым из седых орлов Екатерины» — поэтом-одописцем Василием Петровым, которого при дворе императрицы превозносили в качестве «второго Ломоносова», но который далеко уступал своему предшественнику и в идейном и в художественном отношении. Однако для Пушкина одописная манера, которой он следовал в своей «Вольности», была давно пройденным этапом. Его послание к Мордвинову обладает несомненной величавостью. Такова великолепная первая строфа: «Под хладом старости угрюмо угасал || Единый из седых орлов Екатерины, || В крылах отяжелев, он небо забывал || И Пинда острые вершины». Или строфа пятая: «Так, в пенистый поток с вершины гор скатясь, || Стоит седой утес, вотще брега трепещут, || Вотще грохочет гром и волны, вкруг мутясь, || И увиваются, и плещут». Но в стихотворении нет того сочетания величия и простоты, которое так восхищало Белинского в «Стансах». Возможно, именно поэтому Пушкин и не стал его заканчивать.
Неизмеримо большее во всех отношениях значение имеет послание Пушкина в Сибирь, в котором тема судьбы декабристов является не сопроводительной, как в «Стансах», или данной в качестве подтекста, как в послании Мордвинову, а выходит не только на первый план, но и составляет все содержание стихотворения.
Послание было начато поэтом через несколько дней после «Стансов», в свою очередь написанных всего лишь девять дней спустя после послания к И. И. Пущину. Таким образом, «Стансы» не только, как мы видели, пронизаны декабристскими мотивами, но и созданы в непосредственном окружении двух стихотворений, прямо посвященных декабристам, как бы погружены в атмосферу творческих эмоций Пушкина в связи с трагедией декабризма. Все это не только способствует правильному пониманию «Стансов», но и помогает разрешить то, что на первый взгляд может показаться странным и непонятным. Послание в Сибирь написано совершенно в той же самой форме, что и стихотворение «В надежде славы и добра»: четырехстопный ямб, четырехстишные строфы — стансы, та же система рифмовки — перекрестная, открывающаяся мужской рифмой (в эту форму будет облечена и вся последующая политическая лирика Пушкина второй половины 20-х годов — и «Арион» и стансы «Друзьям»); существует между «Стансами» и посланием в Сибирь и лексическая перекличка. И в то же время оба стихотворения, сходные по своему оптимистическому тону, направлены по прямо противоположным адресам: поэт почти одновременно обращается с приветственными стихами и к новому царю, и к поверженным декабристам. Однако при самом придирчивом рассмотрении обоих стихотворений мы не можем обнаружить ни в том, ни в другом какого-либо расчета, хотя бы малейшего стремления «угодить» и нашим и вашим. И в «Стансах» и в послании в Сибирь великий поэт абсолютно искренен. Разрешение же недоуменного вопроса заключается в том, что оба стихотворения по своему пафосу не противоречат друг другу, а, наоборот, как уже сказано, во многом между собой внутренне связаны. Вместе с тем при учете именно этой внутренней связи мы получаем возможность составить наиболее правильное представление об общественно-политической позиции последекабрьского Пушкина, существенно, в результате поражения восстания, изменившего свои взгляды на пути и средства преобразования страны, но ни в какой мере не изменившего ни пострадавшим друзьям, ни своим вольнолюбивым убеждениям и идеалам.
Одним из наиболее волнующих и героических эпизодов, связанных с декабристской трагедией, явилось решение многих жен сосланных на каторгу декабристов разделить участь своих мужей. У жен декабристов были предшественницы и в русской жизни и в русской литературе. Лет за тридцать пять до этого свояченица Радищева Е. В. Рубановская приехала к нему в сибирскую ссылку и стала там его женой. В появившейся незадолго до восстания и сразу получившей очень широкую популярность романтической поэме Рылеева «Войнаровский» в Сибирь к Войнаровскому приезжает его возлюбленная — молодая казачка.
Николай I, к которому многие жены декабристов стали обращаться за разрешением присоединиться к своим мужьям, отнесся к этому крайне неодобрительно, понимая, что то, на что они решились, не может не привлечь широкого общественного внимания и сочувствия прежде всего к ним самим, а в какой-то мере и к тем, ради кого они это делали. Несколько молодых женщин, и в их числе представительницы самых аристократических семейств — княгиня Е. И. Трубецкая, княгиня M. H. Волконская, не только не отреклись, в отличие от подавляющего большинства своего класса, от тех, кто были высочайше объявлены закоренелыми злодеями и тягчайшими преступниками, а, наоборот, согласились отказаться от своих сословных и имущественных прав, добровольно бросили все, что имели, — привычную среду, богатую и роскошную жизнь, светские удовольствия — и двинулись одни за многие тысячи верст к своим мужьям в «каторжные норы» Нерчинских рудников, в неведомую и суровую страну, о жизни в которой рассказывали в те времена столько действительных и воображаемых ужасов. Царь делал все возможное, чтобы отклонить жен «государственных преступников» от их намерения: отговаривал, предостерегал, запугивал, даже пытался всяческими способами побудить их вернуться с пути — уже из Иркутска — назад. Но ничто не заставило их отказаться от принятого решения, отказать же им в законном требовании быть вместе со своими мужьями он не решился.
В декабре 1826 года, вскоре после своего возвращения из Михайловского, Пушкину довелось увидеться с двумя молодыми женщинами, проезжавшими через Москву в Сибирь, — А. Г. Муравьевой, женой его давнего и близкого знакомого H. M. Муравьева, видного деятеля и теоретика тайного Северного общества, и той, кто сыграла в его жизни и творческих ее отражениях особую и исключительно важную роль, кто, очевидно, и была (в дальнейшем мы еще не раз в этом убедимся) предметом его многолетней и тщательно от всех скрываемой — «утаенной» — любви, Марией Николаевной Волконской.
Дочь прославленного героя 1812 года генерала H. H. Раевского, восемнадцатилетняя Мария вышла замуж по выбору и настоянию отца за старшего ее почти двадцатью годами князя С. Г. Волконского, боевого генерала, участника пятидесяти восьми сражений, во время Отечественной войны в возрасте всего семнадцати лет уже командовавшего полком. Судьбу, постигшую ее мужа, близкие долго от нее скрывали. Но как только она узнала правду, тотчас же, несмотря на отчаянное сопротивление отца, угрожавшего проклясть ее, и брата, А. Н. Раевского, решила выполнить то, что считала своим долгом: поддержать мужа в постигшем его несчастии — поехать к нему на каторгу. В своих позднейших «Записках» М. Н. Волконская вспоминает, как ее пыталась отговорить от этого ее старшая сестра, Екатерина Николаевна, жена тоже очень близкого знакомого Пушкина, генерала М. Ф. Орлова, который, будучи видным деятелем ранних декабристских организаций, в самом восстании участия не принимал и, благодаря хлопотам брата, Алексея Орлова, непосредственно участвовавшего в подавлении восстания 14 декабря и пользовавшегося особым расположением Николая I, отделался относительно весьма легко — ссылкой в свое поместье. «„Что ты делаешь? — говорила ей Орлова. — Твой муж, может быть, запил, опустился!“ — „Тем более мне надо ехать“, — отвечала я» (31 и 32). [101] «Считаю себя обязанным еще раз повторить здесь предостережения, мною уже вам высказанные, относительно того, что вас ожидает, лишь только вы проедете далее Иркутска», — писал Волконской сам царь. Но ничто, ни даже необходимость оставить грудного ребенка (брать с собой детей категорически не разрешалось), не изменило решения Волконской разделить трагическую судьбу мужа, участие которого в деле декабристов она рассматривала как высокий патриотический подвиг. «…Если даже смотреть на убеждения декабристов, как на безумие и политический бред, — писала она впоследствии в своих «Записках» (именно в этом убеждали ее родные, так смотрели на это и в окружающей ее светской среде), — кто кладет голову свою на плаху за свои убеждения, тот истинно любит отечество, хотя, может быть, и преждевременно затеял дело свое» (46).
101
Записки княгини Марии Николаевны Волконской. СПб., 1904. Подлинник на французском языке. Цитируется по этому изданию.
По своему политическому значению поступок жен декабристов не может, понятно, равняться с действиями их мужей. Но он являл собой образец высокого морального подвига. Больше того, как личности, как характеры те же Волконская и Трубецкая оказались даже более твердыми, стойкими, чем их мужья. Вспомним, что «диктатор» Трубецкой смалодушничал в самый ответственный момент, в день восстания; далеко не всегда во время следствия проявлял твердость духа и Волконский. «Спасибо женщинам: они дадут несколько прекрасных строк нашей истории», — писал под впечатлением встречи тогда же в Москве с Волконской и Муравьевой П. А. Вяземский. [102] Мы теперь знаем, что это дало немало «прекрасных строк» и нашей литературе. Не говоря уже о знаменитой поэме Некрасова «Русские женщины» (сперва он даже прямо назвал ее «Декабристки»), подвиг жен декабристов явился толчком к появлению сначала в творчестве Пушкина, а затем на страницах многих классических русских романов сильного, смелого, решительного, отличающегося высокой моральной чистотой женского характера, — образа, повторявшегося в нашей литературе XIX века столь же настойчиво, как и параллельный ему в известной мере образ «лишнего человека».
102
П. Е. Щеголев. Подвиг княгини М. Н. Волконской. В кн.: «Записки кн. М. Н. Волконской», изд. 2, дополненное. СПб., кн-во «Прометей», 1914, стр. 40.
В Москве M. H. Волконская на короткое время остановилась у хозяйки прославленного литературно-артистического салона, всесторонне одаренной Зинаиды Волконской (жены брата С. Г. Волконского). Зная, как Мария Николаевна любит музыку, и желая хоть чем-нибудь порадовать ее на прощание, Зинаида Волконская устроила 26 декабря музыкальный вечер с участием итальянских певцов. Присутствовал на нем и Пушкин. «…Во время добровольного изгнания в Сибирь жен декабристов, — свидетельствует в своих записках Волконская, — он был полон искреннего восторга (d'enthousiasme r'eel); он хотел мне поручить свое «Послание к узникам», для передачи сосланным, но я уехала в ту же ночь, и он его передал Александре Муравьевой». «Пушкин, — вспоминает далее Волконская, — мне говорил: „Я намерен написать книгу о Пугачеве. Я поеду на место, перееду через Урал, поеду дальше и явлюсь к вам просить пристанища в Нерчинских рудниках“» (24, 26). С Муравьевой Пушкин действительно переслал и свое уже известное нам послание И. И. Пущину и послание к узникам — стихотворение «Во глубине сибирских руд».