Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Творческий путь Пушкина
Шрифт:

Содержание «Стансов» — данный в них крупным планом, заполняющий все их основное пространство (три центральных строфы из пяти) портрет-характеристика личности и деятельности Петра. Явить образ Петра в качестве высшего образца царя-просветителя — в этом и заключается пафос стихотворения, во многом созвучный пафосу Ломоносова. В самом деле, стоит только прочесть две написанные Ломоносовым песни из его поэмы «Петр Великий» и его же «Слово похвальное Петру Великому», а затем пушкинские «Стансы», чтобы стала очевидной их близость. Совпадает не только общая тематика, не только основные мотивы, но почти к каждой строке и даже к каждому слову «Стансов» можно найти соответствующие параллели и переклички с этими ломоносовскими произведениями.

В личности и деятельности Петра Пушкин с горячим сочувствием отмечает как раз те свойства и черты, которые особенно прославляются его непосредственным предшественником. Ломоносов настойчиво подчеркивает «великодушие», сопряженное с «правдой», «мужество» и «трудолюбие» Петра. «Первое звание поставленных от Бога на земли обладателей есть управляти мир в преподобии и правде», — читаем в «Слове похвальном». Указывая вслед за тем на стремление Петра «установить во всем непременные и ясные законы», что осуществить помешали ему «военные дела», «великие другие упражнения» и, главное, ранняя смерть, Ломоносов заключает: «Но хотя ясными и порядочными законами не утверждено было до совершенства, однако в сердце его написано было правосудие» (VIII, 608). Сравним пушкинское: «Но правдой он привлек сердца». Лейтмотивом и поэмы «Петр Великий» и «Слова похвального» (он же неоднократно повторяется и в ломоносовских одах) является прославление «премудрого Учителя и Просветителя» — Петра — за то, что он «среди военных бурь науки нам открыл», «усерд к наукам был», «воздвигнул храм наук», просветил «умы», ввел к нам «просвещение» и т. п. У Пушкина: «нравы укротил наукой», «сеял просвещенье». Столь же настойчиво превозносится Ломоносовым трудолюбие — «великий труд» Петра, который «рожденны к скипетру простер в работу руки» («Надпись к статуе Петра Великого»), «понес для нас труды неслыханны от века» («Петр Великий»). В «Слове похвальном» этим неслыханным трудам отведено несколько восторженных страниц, в результате чтения которых в сознании возникает образ царя — неутомимого труженика, пушкинского «вечного работника».

С поэмой Ломоносова перекликаются и почти все остальные мотивы пушкинских «Стансов». Так, упоминанию в начале их о «мятежах» и «казнях», ознаменовавших начало петровского царствования, соответствует подробнейшее описание в первой песне поэмы стрелецких «мятежей», вложенное Ломоносовым в уста самого царя; там же упоминается о постигшей мятежников «горькой казни». О стрелецких «возмущениях» и казнях говорится и в «Слове похвальном». В целом ряде случаев «Стансы» близки указанным произведениям Ломоносова даже в чисто лексическом отношении. Пушкинское словосочетание: «нравы укротил» — едва ли не подсказано строкой из ломоносовской поэмы: «Свирепы укроти стрельцов — сказала — нравы»; у Ломоносова на разные лады говорится о «буянстве», «буйности», «буйстве» стрельцов. Аналогичный эпитет находим и у Пушкина: «от буйного стрельца». Пушкин говорит о Петре: «неутомим». О «неутомимых руках» Петра читаем в ломоносовском «Слове похвальном». Даже вся рифмовка первой строфы «Стансов»: «боязни» — «казни», «добра» — «Петра» — имеет соответствие в ломоносовской поэме (см. стихи 41–42, 307–308, 423–424, 471–472). Но особенно приближается, можно сказать, вплотную примыкает Пушкин к Ломоносову в предпоследней, четвертой строфе своих «Стансов», строки которой приобрели широко популярный, почти поговорочный характер. В самом начале поэмы Ломоносов пишет о Петре: «Строитель, плаватель, в полях, в морях Герой». Эта характеристика была подхвачена Державиным: «Строитель, плаватель, работник, обладатель». И вспомним пушкинские строки: «То академик, то герой, || То мореплаватель, то плотник, || Он всеобъемлющей душой || На троне вечный был работник». Но именно эта близость «Стансов» к творчеству Ломоносова делает особенно наглядным и выразительным то новое и свое, что вносит их автор в разработку темы, имеющей за собой почти вековую традицию.

Пушкин не только усваивает сугубо традиционную тему в ее наиболее до него прогрессивной — ломоносовской — разработке, но и развивает ее в нужном для него и очень важном направлении. Образ Петра, возникающий из пушкинских «Стансов», произвел глубочайшее впечатление на современников: «словно изваянный, является колоссальный образ Петра», — пишет о нем Белинский и, приведя полностью все пушкинское стихотворение, восторженно восклицает: «Какое величие и какая простота выражения! Как глубоко знаменательны, как возвышенно благородны эти простые житейские слова — плотник и работник!..» (VII, 347–348). Однако, как мы только что могли убедиться, образ этот не является индивидуальным достоянием Пушкина, начинает складываться сперва в творчестве Ломоносова, затем Державина. В поэзии Пушкина он окончательно дорисовывается и в то же время получает дальнейшее и весьма характерное развитие.

Поэты XVIII века традиционно уподобляли воспеваемых ими монархов земным богам. Приравнивает Петра к божеству и Ломоносов. В одной из стихотворных надписей к статуе Петра Великого поэт пишет, что Петра еще при его жизни «уже за Бога почитали». «Он Бог, он Бог твой был, Россия», — восклицает он в одной из од (VIII, 286). Однако обожествление Петра носило в устах Ломоносова не столько льстиво одописный или религиозный, сколько политический характер. В явный противовес противникам Петра, объявлявшим его антихристом, Ломоносов славит царя-просветителя в качестве воплощенного божества, своего рода нового и истинного мессии. К матери Петра Наталье Кирилловне он обращается со словами, с которыми в Евангелии архангел Гавриил обращался к деве Марии («И ты в женах благословенна»), а в «Слове похвальном» прямо пишет: «ежели человека, Богу подобного, по нашему понятию, найти надобно, кроме Петра Великого не обретаю». Но, не говоря уже о том, что подобные сопоставления должны были быть в глазах верующих кощунственными, сама эта иконописная оболочка являлась данью традиционному церковному витийству. Несмотря на всю приподнятость тона ломоносовских писаний о Петре, из-под этой оболочки проступал сугубо земной образ царя — могучего исторического деятеля, «истинны дела, великий труд» которого поэт восторженно прославляет. Вместе с тем в духе народных песен о Петре Ломоносов настойчиво подчеркивает «простоту» облика и обхождения царя-труженика, который не гнушался быть «меж рядовыми солдатами», «с простыми людьми как простой работник трудился». Петр предстает в воображении поэта не только «в дыму, в пламени», но и «в поте, в пыли» (VIII, 610).

Полностью снимая с облика Петра ореол божественности и вообще какой бы то ни было иконописный налет, Пушкин доводит до конца начатую Ломоносовым демократическую, почти «мужицкую» его трактовку. Этот характерный процесс все большей — от Ломоносова к Пушкину — демократизации образа Петра находит себе и соответствующее стилистическое выражение. В приведенной выше ломоносовской строке — характеристике Петра — нет слов: «плотник» и «работник». Для эпической поэмы, требующей, согласно учению Ломоносова о трех штилях, «высокого штиля», эти «простые, житейские» слова никак не подходят, являются недопустимо «низкими». Слово «работник», как мы видели, Ломоносов в отношении Петра употребляет, но позволяет себе это только в прозе. Что же касается слова «плотник», то вместо него поэтом употреблено слово «высокого» ряда: «строитель». Это же слово повторяет и Державин в своей строке о Петре. В то же время Державин, сделавший очень важный шаг вперед от Ломоносова в отношении упрощения, демократизации поэтического словаря, вводит в свою стихотворную строку слово «работник». Демократизация лексики получает окончательное завершение в строках Пушкина, не только усваивающего державинское слово «работник», но и смело вводящего в свое «высокое» по содержанию стихотворение стилистически, по представлениям того времени, полностью этому противопоказанное «низкое» слово: «плотник» («сардамским плотником», кстати, называет Петра, но опять-таки лишь в прозе — в своем «Письме к другу» — Радищев). Помимо этого, слова «плотник» и «работник» поставлены Пушкиным в рифме, что придает и каждому из них, и обоим вместе повышенную силу выразительности и тем самым сообщает особую весомость. Из трудового народно-крестьянского обихода заимствует Пушкин и сравнение Петра с сеятелем («сеял просвещенье»), в результате которого наряду с царем-плотником возникает образ царя-земледельца. Вспомним, что в автобиографическом и проникнутом скепсисом стихотворении 1823 года с сеятелем сравнивал себя сам Пушкин: «Свободы сеятель пустынный». Сопоставление этих образов весьма знаменательно и с точки зрения эволюции политического мировоззрения Пушкина, раздумий поэта-мыслителя о наиболее плодотворном для данного времени пути развития страны. Идти декабристским путем — сеять свободу — преждевременно («Я вышел рано, до звезды»). Вернее другой путь — сеять просвещенье, неминуемым следствием чего, по Пушкину, и явится народная свобода.

Но преемственность пушкинских «Стансов» по отношению к ломоносовской традиции диалектически включает в себя не только ее усвоение и дальнейшее развитие, но и резкое — во многом и многом — от нее отталкиванье. Особенно наглядно сказывается это в собственно литературном, стилистическом отношении. Пушкин, как уже сказано, высоко оценивал ту большую историческую роль, которую сыграла деятельность Ломоносова и как филолога, а в отдельных случаях и как поэта для развития русского литературного языка. Но в целом язык и стиль самого Ломоносова, тесно связанные, с одной стороны, с традициями старорусской риторики, с другой — с поэтикой ко времени Пушкина уже отжившего свой век классицизма, никак не могли его удовлетворить. «Однообразные и стеснительные формы, в кои отливал он свои мысли, дают его прозе ход утомительный и тяжелый», — писал Пушкин в своем позднейшем «Путешествии из Москвы в Петербург» о стилистике ломоносовских похвальных слов и речей, неодобрительно отмечая их «схоластическую величавость, полу-славенскую, полу-латинскую». В похвальных «должностных одах» Ломоносова, по определению Пушкина «утомительных и надутых», он также резко порицал их «высокопарность, изысканность, отвращение от простоты и точности» (XI, 249).

Между тем сам Ломоносов, стремясь в своих одах к предельной «высокости и великолепию», подобное «распространение Слова» (его собственное определение), то есть наивозможное изобилие словесного материала, расцвеченность, изукрашенность стихотворного произведения всякого рода тропами, фигурами, мифологическими условностями и т. п., особенно ценил. В результате почти все его литературные произведения, в особенности стихотворения, отличались крайней растянутостью, словесными излишествами, многословием. В полной мере сказалось это и на поэме «Петр Великий». В самом начале ее он уже дает ту формулу Петра: «Строитель, плаватель, в полях, в морях Герой», которую, как мы видели, непосредственно усваивает и Пушкин. Однако если Пушкин как бы подытоживает и лапидарно закрепляет этой формулой, данной им, наоборот, почти в самом конце стихотворения (предпоследняя строфа), все то, что ранее было сказано им о Петре, — для Ломоносова она является своего рода исходным тезисом, который кладется им в основу и к которому подводится все последующее. В этой, казалось бы, чисто композиционной и на первый взгляд не слишком уж существенной детали сказывается на самом деле коренное различие двух методов: рационалистической дедукции классицизма ломоносовской поэмы противостоит индуктивно-исторический художественный метод реалистических пушкинских «Стансов». Исходный тезис ломоносовской поэмы в дальнейшем ее развертывании «распространяется», как бы растягивается в изобильнейшем словесном материале — пространных описаниях военных подвигов Петра, плавания по бурному морю, все новых и новых панегирических упоминаниях и подчеркиваниях его просветительской деятельности, утверждения им «наук» и т. п. В результате только первые две песни (а всего их, как я уже указывал, предполагалось двадцать четыре) состоят из 1186 стихов. Пушкин, наоборот, не «распространяет», не растягивает словесной формы, а предельно сжимает, сгущает ее, сохраняя основную тематику ломоносовской поэмы, но умещая ее всю в пяти четверостишиях — двадцати стихотворных строках (объем, более чем в десять раз меньший любой ломоносовской оды). То же можно сказать о соотношениях и пропорциях между «Стансами» и ломоносовским «Словом похвальным». Замечательный характер пушкинской работы над предельной лаконизацией художественного слова можно проиллюстрировать хотя бы на примере разработки им и Ломоносовым одной и той же черты в облике Петра, особенно ценимой в нем обоими поэтами, — его трудолюбия. О разнообразнейших «трудах» Петра в области ратного дела, в самых различных областях государственного и культурного строительства Ломоносов, как уже сказано, пространно повествует на многих страницах своего «Слова похвального». Чтобы сказать то же самое, Пушкину достаточно всего двух столь же сжатых, сколь точных и выразительных стихотворных строк: «Он всеобъемлющей душой || На троне вечный был работник». Это же можно было бы продемонстрировать почти на каждой строке пушкинских «Стансов», порой даже на отдельном слове, отдельном эпитете.

Во всем этом наглядно сказывается одна из замечательнейших сторон пушкинского мастерства — исключительная интенсивность словесной формы, предельный ее лаконизм, проистекающий из необыкновенной и вместе с тем высокопоэтичной простоты всех средств художественного выражения. В то же время резкое стилистическое отличие стихотворения Пушкина от поэтики Ломоносова имеет отнюдь не только литературный характер. Превращение ломоносовской риторики в поэзию — поэзию глубокую и истинную — обусловлено новой идейной природой пушкинского замысла. Автор «должностных од», Ломоносов, с одной стороны, в своих пропагандистско-просветительных целях, с другой — в качестве неизбежной дани жанру и назначению хвалебной оды приравнивал, как правило, каждого очередного монарха, к которому он адресовался, к Петру, якобы оживающему в деятельности каждого из них: «похваляя Петра, похвалим Елисавету», — прямо формулирует он это в «Слове похвальном Петру Великому» (VIII, 589). Пушкин, хотя и упоминает о «семейном сходстве» Николая I с Петром I, отнюдь не приравнивает Николая к Петру, а лишь призывает его следовать примеру последнего («Во всем будь пращуру подобен») и выражает надежду на то, что это сможет осуществиться. Хотя «Стансы», как и оды Ломоносова, обращены к царствующему ныне монарху, сама композиция стихотворения в высшей степени красноречива. Первые четыре строфы его посвящены Петру. Непосредственно к своему адресату — Николаю — поэт обращается только в последнем, пятом четверостишии, да и это обращение насыщено все той же темой Петра, связано не только с новым подытоживающим («во всем») упоминанием великого пращура и дополнительными характеризующими его чертами («неутомим», «тверд»), но и облечено в форму прямого поучения. В резолюции на пушкинскую записку «О народном воспитании» царь поучает, «воспитывает» поэта в благонамеренном — «молчалинском» — духе. Автор записки в «Стансах», в свою очередь, учит, как учитель ученика, самого царя, воспитывает в нем «Петра». И в этом — прямая связь Пушкина периода его «вольных стихов» с Пушкиным «Стансов».

Следуя одной из наиболее прогрессивных традиций гражданской поэзии классицизма, Пушкин строил свою оду «Вольность» именно в плане поучения царям, чем прямо (в последней строфе) она и заканчивается. Вспомним: «И днесь учитесь, о цари » Позднее, узнав об убийстве парижским рабочим-ремесленником Лувелем герцога Беррийского, сына наследника французского престола, Пушкин в театре демонстративно показывал, ходя по рядам кресел, портрет Лувеля со сделанной им надписью, непосредственно перекликающейся с той же последней строфой «Вольности»: «Урок царям». «Уроком царям» являются и пушкинские «Стансы». В «Вольности» этот урок давался на примере казни Людовика XVI и убийства Павла I. Кстати, примерно в пору написания «Стансов» (в конце 1826 или в самом начале 1827 года) Пушкин задумывает пьесу о «трагедии Павла», в центре которой, вероятно, должно было стоять тоже цареубийство, то есть возвращается мыслью к одному из важнейших мотивов «Вольности», хочет повторить заключенный в ней «урок». Однако никаких следов осуществления этого замысла, настолько созревшего в Пушкине, что он рассказывал о нем в дружеской литературной среде, до нас не дошло. [98] В «Стансах» же, в связи с изменившейся политической обстановкой, «урок» дается на примере царя-преобразователя — «вечного работника на троне». А то, сколь для той и даже значительно более поздней поры этот пример был исторически прогрессивен, нагляднее всего доказывает исключительно высокая оценка личности и дела Петра такими людьми, как Герцен (в его оценке Петра особенно много сходства с Пушкиным), Белинский и революционные демократы-шестидесятники. «Для меня Петр — моя философия, моя религия, мое откровение во всем, что касается России. Это пример для великих и малых, которые хотят что-нибудь делать, быть чем-нибудь полезными» (XII, 433). Так писал Белинский К. Д. Кавелину 22 ноября 1847 года, то есть через двадцать один год после пушкинских «Стансов» и — что еще выразительнее — полгода спустя после одного из самых замечательных документов русской освободительной мысли — знаменитого зальцбруннского письма к Гоголю. То же пишет еще позднее в «Очерках гоголевского периода» Чернышевский: «Для нас идеал патриота — Петр Великий; высочайший патриотизм — страстное беспредельное желание блага родине, одушевлявшее всю жизнь, направлявшее всю деятельность этого великого человека» (III, 136). [99] И глубоко знаменательно, что в том же письме Кавелину, говоря о Петре, Белинский цитирует две строки из пушкинских «Стансов». А за три с небольшим месяца до смерти Белинский прямо в духе пушкинских «Стансов» в письме к П. В. Анненкову утверждает: «для России нужен новый Петр Великий» (XII, 468). Как видим, образ Петра, «изваянный» поэтом в «Стансах», связывает воедино два века: развивает и завершает прогрессивную традицию Ломоносова — Державина и зачинает традицию Герцена и революционных демократов.

98

«Литературное наследство», т. 58, 1952, стр. 264, 266.

99

Н. Г. Чернышевский. Полное собрание сочинений, т. I–XVI. М., Гослитиздат, 1939–1953. В дальнейшем цитируется по этому изданию.

Но «Стансы» не только урок новому царю. В них громко звучит и другой знаменательный мотив. Позднее, в стихах о «памятнике нерукотворном», Пушкин подчеркивал как одну из важных сторон своего творчества то, что он призывал в нем «милость к падшим» — к поверженным декабристам. Действительно, эти призывы в прямой или косвенной форме проходят через всю жизнь и творчество последекабрьского Пушкина. С самого момента возвращения его Николаем из ссылки, при первой же встрече с царем, как мы помним, он защищает Кюхельбекера; в записке «О народном воспитании» заступается за Николая Тургенева. С особенной силой звучит это в пушкинских «Стансах» 1826 года. Ломоносов в «Слове похвальном» в числе многих превозносимых им черт характера Петра упоминает и о присущем ему «великодушии» — его «милостивом сердце». В качестве примеров он ссылается не только на великодушное отношение к взятым в плен шведским военачальникам, но и на прощение «многих знатных особ за тяжкие преступления». Оба эти эпизода в дальнейшем пушкинском творчестве («Полтава», «Пир Петра Первого») будут также использованы поэтом все с той же целью призыва милости к падшим. В «Стансах» о них не упоминается. Но черта «милостивого сердца» — незлобной памяти — характерно поставлена Пушкиным на особо видное место: соответствующая строка стихотворения является его заключительной строкой — «пуантом». В то же время она подготовлена всем ходом стихотворения, закономерно завершает одну из двух основных его линий, внутренне связывает воедино последнюю строку «Стансов» с первой их строкой: «слава и добро» «страны родной» предполагают, даже больше того — требуют великодушного решения участи обреченных на каторгу декабристов. Темой декабристов, мыслью о них пронизано буквально все стихотворение. Открывается оно прямой аналогией между началом царствований Петра и Николая. Эта же аналогия продолжается и во второй строфе — противопоставление «буйному стрельцу» Якова Долгорукого. Именно слова о «мятежах» и «буйном стрельце» и вызвали резкое осуждение, упреки в измене Пушкина его прежним убеждениям. Однако такие суждения по меньшей мере поверхностны и неисторичны. На самом деле, поднять острейшую в то время тему об отгремевшем всего год назад восстании декабристов так, как она поставлена Пушкиным, притом в стихах, обращенных непосредственно к царю, предназначенных для печати и действительно опубликованных, само по себе являлось актом большого гражданского мужества. Для того чтобы подобное стихотворение не только могло быть напечатано, но и, главное, «дошло» до адресата — царя, могло воздействовать на него в желанном поэту направлении, неизбежно было в известной мере говорить на официальном языке. Однако гораздо важнее, что весь дух, смысл стихотворения были отнюдь не официальными. Дать понять путем прямой аналогии с началом царствования Петра, что начало царствования Николая «мрачили» — омрачали не только мятежи, но и казни, значило, по существу, делать то, на что никто другой не решился, — выразить публичное осуждение казни декабристов. Для сравнения стоит напомнить, что Ломоносов в своем панегирике Петру, наоборот, утверждает, что «не отягощает его казнь стрелецкая», всячески подчеркивая, что к такой «строгости» он был принужден самим «правосудием», что был обязан «пресечь казнию» преступления стрельцов. Ничего этого в «Стансах» Пушкина нет. Что же касается наиболее «криминального» в них места о «буйном стрельце» (лексически также, как мы видели, прямо восходящего к Ломоносову), которому противостоит Долгорукий, то оно преследовало совершенно определенную цель. Не только признав казнь пятерых как совершившийся факт («повешенные повешены»), но и осудив ее в своих стихах («мрачили казни»), поэт всячески стремится помочь живым. Именно для этого он противопоставлял и в своей записке «О народном воспитании» Н. И. Тургенева «буйным» его «сообщникам». Легко заметить, что переложением в стихи именно этого места записки, переложением, носившим не персональный, а обобщенный характер, и являются соответствующие строки «Стансов». И центр тяжести этих строк, конечно, не в «буйном стрельце», а в том, что оставшиеся в живых и осужденные декабристы приравниваются к Якову Долгорукому, издавна считавшемуся признанным образцом гражданской доблести. Содержащийся в этом противопоставлении «призыв к милости» делается уже явно в подготовленной всем этим концовке стихотворения — прямом призыве к царю быть, подобно Петру, «незлобным памятью». В черновике записки «О народном воспитании» Пушкин уже высказывал «надежду на милость (сперва он написал: «великодушие») монарха, не ограниченного никакими законами» (XI, 312). Однако из окончательного текста он это место изъял. Зато оно громко зазвучало в «Стансах», в которых поэт смело взывал о милости уже не к тому или иному из декабристов (Кюхельбекеру, Н. И. Тургеневу), а к ним всем.

Поделиться с друзьями: