Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Творческий путь Пушкина
Шрифт:

В 1821 году свое стихотворение, обращенное к Овидию, подобно ему сосланному императором Августом в Причерноморье («К Овидию»), Пушкин закончил строками, полными неколебимой уверенности в себе и глубокого внутреннего достоинства: «Не славой — участью я равен был тебе.|| Но не унизил ввек изменой беззаконной || Ни гордой совести, ни лиры непреклонной».

Ответы царю, как и все последующее поведение и творчество Пушкина, доказывают, что поэт, хотя на некоторые неизбежные компромиссы ему и приходилось порой идти, оставался верен этому завету в течение всей своей жизни.

Но не только «обхождение» царя с Пушкиным превзошло самые далеко идущие надежды и ожидания поэта. Из встреч с царем у него не могло не возникнуть впечатления, что и «обстоятельства», от которых, как он писал Жуковскому, также будет зависеть его дальнейшее поведение, тоже складываются наивозможно благоприятным образом. Уже сама «достопамятная аудиенция», данная ему царем, замечает в только что упомянутой статье Мицкевич, была демонстрацией «готовности» Николая «смягчить и изменить режим, по крайней мере по отношению к Пушкину». Но этим Николай не мог ограничиться. Стремясь всячески расположить к себе поэта, привлечь его на свою сторону, он, хорошо зная его вольнолюбивые политические взгляды, естественно, должен был прибегнуть к тому же приему, который так успешно использовал в отношении многих декабристов, — постараться убедить Пушкина в своих освободительных намерениях: «Зачем вам революция? Я сам вам революция: я сам сделаю все, чего вы стремитесь достигнуть революцией», [37] — говорил он декабристам. Можно с полной уверенностью утверждать, что если и не теми же словами, то нечто подобное внушал он и Пушкину. В опубликованном в 1860 году в «Колоколе» «Письме из провинции», обращенном к Герцену и подписанном «Русский человек», припоминается, со ссылкой на Мицкевича, как Николай I «обольстил» Пушкина, сказав ему во время все той же аудиенции: «Ты меня ненавидишь за то, что я раздавил ту партию, к которой ты принадлежал, но, верь мне, я также люблю Россию, я не враг русскому народу, я ему желаю свободы, но ему нужно сперва укрепиться». [38] Заявление подобного рода не могло не быть воспринято Пушкиным самым сочувственным образом. В период наибольшего радикализма поэта он в уже известных нам «Заметках по русской истории XVIII века» выражал надежду, что «политическая наша свобода», неразлучная с освобождением крестьян, может быть достигнута без «страшного потрясения» (XI, 15), — высказывание вполне в духе декабристов, которые, именно опасаясь такого потрясения, действовали без народа, в результате чего оказались, однако, совершенно несостоятельными перед «необъятной силой правительства». А тут сам носитель этой силы, «раздавивший» декабристов, заявляет, что, пользуясь своей неограниченной властью, он осуществит их чаяния и стремления.

37

Н. К. Шильдер. Император Николай Первый, т. 1. СПб., 1903, стр. 315. Д. И. Завалишин. Записки декабриста. Мюнхен, 1904, стр. 146.

38

«Письмо» перепечатано в собрании сочинений Герцена, т. XIV, стр. 540–541. Автор письма (вопрос о том, кто он, до сих пор не решен, исследователи приписывали его и Чернышевскому и Добролюбову; несомненно лишь, что оно вышло из революционно-демократических кругов) ссылается на рассказ об этом именно Мицкевича; однако ни в некрологе, ни в курсе славянских литератур такого рассказа нет. Возможно, что Мицкевич устно рассказывал это кому-то, в том числе и самому Герцену, с которым встречался за рубежом, дополнительно. Во всяком случае, подобный рассказ Мицкевича получил широкую известность. «Помните ли этот рассказ… — спрашивал автор письма, добавляя: — Может быть, этот анекдот и выдумка, но он в царском духе, т. е. брать обольщением, обманом там, где неловко употребить силу».

Конечно, сразу же может возникнуть вопрос, как поэт, так метко охарактеризовавший «отвратительное лицемерие» Екатерины и двуличность «арлекина» Александра, поверил в искренность Николая. Но история свидетельствует нам, что если своеобразной традицией русских самодержцев в начале их царствований стала игра в либерализм, то не менее закономерной, подсказываемой условиями русской общественно-исторической жизни на первом — дворянском — этапе освободительного движения в стране и не изжитыми еще до конца традициями философов-просветителей XVIII века, была готовность наиболее передовых русских людей сочувственно откликаться на это, поверить в это и этому содействовать. Так еще до Пушкина Радищев, для которого стало абсолютно ясно «комедиантство» Екатерины, поверил было в либеральные посулы Александра. Так уже после Пушкина Герцен, который полностью понимал ошибочность иллюзий Пушкина в отношении Николая, сам оказался на некоторое время во власти подобных же иллюзий в отношении его преемника, Александра II, которого за выраженное им намерение освободить крестьян провозгласил на страницах «Колокола» «столько же наследником 14 декабря, сколько Николая» (XIII, 196) и заявил о намерении всячески помогать ему в его «либеральном направлении» (XIII, 13). Именно предостерегая от этого Герцена, революционно-демократически настроенный автор письма «Русского человека» и напоминал ему об «обольщении» Николаем Пушкина. Последующие факты побудили и Радищева (особенно быстро) и Герцена отказаться от этих иллюзий. Однако в распоряжении Пушкина в момент встречи его с царем, да и значительно позже, таких фактов не только еще не было, но, наоборот, имевшиеся факты — «либеральные» мероприятия Николая в области внутренней и внешней политики — словно бы подтверждали его слова. Самым же красноречивым подтверждением их являлось двойное «освобождение» им поэта — и из ссылки и от цензуры.

Уже известный нам Корф рассказывает со слов Николая и об исходе беседы царя с Пушкиным: «На вопрос мой, переменился ли его образ мыслей и дает ли он мне слово думать и действовать иначе, если я пущу его на волю, он наговорил мне пропасть комплиментов насчет 14 декабря, но очень долго колебался прямым ответом и только после длинного молчания протянул руку с обещанием сделаться другим». Корф был одним из довольно видных реакционных деятелей николаевского царствования, сделавшим блестящую служебную карьеру; к своему бывшему лицейскому товарищу он всегда относился то со скрытым, то с явным недоброжелательством. Поэтому не все в его записи заслуживает полного доверия. Да поскольку рассказ царя был слышан им много позднее, иное Корф мог просто запамятовать, а иное представить, как, впрочем, и сам Николай, в тенденциозном свете. Так не вяжется со всеми остальными свидетельствами о беседе между царем и поэтом, которыми мы располагаем, упоминание о «пропасти комплиментов насчет 14 декабря». Самое большое, что Пушкин мог сказать здесь царю, это одобрить поведение Николая в этот день — проявленные им, как утверждали официальные документы и словно бы подтверждал исход восстания, твердость и решительность: отважные поступки Пушкину, мы знаем, всегда импонировали. Но в главном — смелом и решительном ответе самого поэта на весьма острый и опасный вопрос царя, с кем бы он был в этот день, — сообщения Хомутовой (со слов Пушкина) и Корфа (со слов царя), как мы видели, полностью совпадают. Знаменательна и еще одна деталь в записи Корфа: долгое колебание и длинное молчание Пушкина, прежде чем он протянул Николаю руку.

В этот наиболее решающий момент беседы с царем в сознании Пушкина не могла снова не вспыхнуть все та же, в течение последних месяцев так мучившая его, мысль о виселице пятерых, о каторге остальных декабристов. Но «взгляд Шекспира», возникшее в поэте и всего его захватившее доверие к обещаниям Николая, связанные с этим надежды на «славу и добро» (формула вскоре написанных «Стансов») и для всего русского народа, и для будущего самих «каторжников», брошенные на другую чашу весов, перевесили. И когда поэт наконец протянул руку Николаю (не царь ему, как полагалось бы по этикету, а он — царю!), он и в самом деле готов был, как писал в уже известном нам письме Дельвигу, «вполне и искренно» помириться с ним. Эти две выразительнейшие детали: только что данный поэтом бесстрашный ответ на вопрос, с кем бы он был 14 декабря, и рука, протянутая после долгого колебания, — помогают нам понять многое из того, что на первый взгляд может показаться таким противоречивым в пушкинской политической лирике подекабрьских лет. «Пушкин был тронут и ушел глубоко взволнованный, — пишет в своем „Курсе славянских литератур“ Мицкевич. — Он рассказывал своим друзьям иностранцам, что, слушая императора, не мог не подчиниться ему. „Как я хотел бы его ненавидеть! — говорил он. — Но что мне делать? За что мне ненавидеть его?“» (IV, 389). Несомненно, что именно нечто подобное проносилось в сознании Пушкина в решающие минуты «длинного молчания» при разговоре с царем. «Его я просто полюбил», — скажет поэт примерно год спустя в своих новых стансах «Друзьям».

Искренность и эпизода с протянутой рукой и этих слов Пушкина полностью подтверждается ставшими нам теперь известными документальными данными. Так, уже знакомый нам начальник тайной полиции фон Фок, правая рука Бенкендорфа, доносил своему шефу вскоре после встречи Пушкина с Николаем: «Это — честолюбец, пожираемый жаждою вожделений, и, как примечают, имеет столь скверную голову, что его необходимо будет проучить при первом удобном случае. Говорят, что государь сделал ему благосклонный прием и что он не оправдает тех милостей, которые его величество оказал ему». Ясно, что тот же фон Фок дал поручение своим многочисленным агентам всячески изыскивать такой «удобный случай». «Я слежу за сочинителем Пушкиным, насколько это возможно», — доносит Бенкендорфу в начале ноября 1826 года тот самый Бибиков, который писал ему несколько ранее о пушкинской «Гавриилиаде». Но, сколько он ни старался, ни ему, ни кому-либо другому из ищеек высшей тайной полиции ничего криминального обнаружить не удалось. Наоборот, на основании их донесений Бенкендорф вынужден был сообщить царю: «Пушкин автор в Москве и всюду говорит о Вашем императорском величестве с благодарностью и глубочайшей преданностью; за ним все-таки следят внимательно». [39] Последние слова, конечно, особенно выразительны.

39

Б. Л. Модзалевский. Пушкин под тайным надзором, стр. 55–56, 61, 69, 73, 76. «Старина и новизна», 1903, кн. 6, стр. 5. Подлинник по-французски. См. еще: донесение его же от 12 июля 1827 г., там же, стр. 6; донесение фон Фока Бенкендорфу в октябре 1827 г.

Одним из признаков подлинно гениальной натуры Пушкин считал «простодушие» — доверчивость, бесхитростность. И со всем «простодушием» гения поэт — «дитя по душе», как писал о нем даже Булгарин, [40] поверил царю, поверил ему и как человеку и как государственному деятелю, не только давшему обещание провести назревшие реформы, но и способному эти обещания осуществить. Однако менее всего «простодушием» отличался и сам царь, и его присные — Бенкендорф, фон Фок и прочие. Уже сама манера поэта держаться на высочайшей аудиенции без всякого подобострастия и правил этикета, а совершенно просто и независимо, несомненно шокировала Николая. Один из чиновников III отделения, M. M. Попов, рассказывает: «ободренный снисходительностию государя», Пушкин «делался все более и более свободен в разговоре; наконец, дошло до того, что он, незаметно для себя самого, приперся к столу, который был позади его, и почти сел на этот стол. Государь быстро отвернулся от Пушкина и потом говорил: „С поэтом нельзя быть милостивым“». [41] И, вопреки наигранному (и тоже обманувшему доверчивого поэта) «простодушию» словесных заверений царя во время все той же первой встречи, с самого начала и до самого конца в официальных кругах к Пушкину относились с неизменной подозрительностью и резким недоверием, переходящим то в скрытое, то в явное недоброжелательство. [42]

40

Письмо к В. А. Ушакову от 6 января 1828 г. «Щукинский сборник», IX, М., Издание Отделения императорского Российского исторического музея, 1910, стр. 161.

41

«Русская старина», 1874, т. X, стр. 691. Аналогичный рассказ записан Бартеневым со слов П. В. Нащокина (Рассказы о Пушкине, записанные со слов его друзей П. И. Бартеневым в 1851–1860 гг. М., Изд. Сабашниковых, 1925, стр. 32).

42

Попытку реконструкции разговора между царем и поэтом сделал С. М. Бонди в своем докладе на XIII Всесоюзной Пушкинской конференции в 1961 г. «Встреча Пушкина с Николаем I в 1826 году» (см. краткие заметки об этом в журнале «Известия АН СССР. Отделение литературы и языка», 1961, т. XX, вып. 6, стр. 545, и в сб. «Пушкин. Исследования и материалы», т. IV. М. — Л., Изд-во АН СССР, 1962, стр. 420). В 1937 г. видный польский пушкинист Мариан Топоровский напомнил запись разговора Пушкина с царем, сделанную, якобы со слов самого поэта, польским писателем Юлиушем Струтыньским и опубликованную им в книге «Moskwa», вышедшей в Кракове в 1873 г. под псевдонимом Берличь Саксонец (Berlicz Sas). Тогда публикация Струтыньского не обратила на себя внимания и в дальнейшем выпала из поля зрения исследователей (Toporowski М. I. Rosmovia z carem na Kremlu. Viadomosci Literackie, 1937, № 52–53; а также в книгах Топоровского: Puszkin w polskiej krytyce i przekladach. Krak'ow, 1939, ss. 48–74, и Puszkin w Polsce. Pa'nstwowy Instytut Wydawniczy, 1950, ss. 174–177. На русском языке запись была опубликована Владиславом Ходасевичем в статье «Пушкин и Николай I», в газете «Возрождение», 1938, №№ 4118–4119. Записи Струтыньского был посвящен в значительной степени доклад проф. В. В. Пугачева «Об эволюции политических взглядов Пушкина после восстания декабристов», прочитанный 1 марта 1966 г. в Музее Пушкина в Москве. Исследователи подчеркивают «сенсационный» характер записи, если она действительно сделана со слов Пушкина, указывая вместе с тем, что это нуждается в тщательнейшей критической проверке, в результате которой только и сможет быть установлена степень достоверности и точности публикации автора. И то и другое еще достаточно сомнительно. За последнее время значительно расширены наши сведения о круге знакомств и дружеских отношений Пушкина в период после его возвращения из ссылки с друзьями и соотечественниками Мицкевича. См. работу Игоря Бэлзы «Пушкин в кругу польских друзей» (в кн.: «Проблемы общественно-политической истории России и славянских стран. Сборник статей к 70-летию академика М. Н. Тихомирова». М., Изд-во АН СССР, 1963) и его же «Дневник Елены Шимановской» (в кн.: Игорь Бэлза. Избранные работы. М., изд-во «Советский композитор», 1963). Но пока никаких данных о знакомстве и встречах Струтыньского с Пушкиным у нас нет, и сама его запись, в содержании которой также нет ничего особенно нового, выглядит как беллетризованная (беллетризованный ее характер отмечает и Топоровский) компиляция, сделанная на основе устных рассказов, которые ходили в ту пору (Струтыньский бывал в Москве в конце 20-х — первой половине 30-х годов) среди русских и польских (вспомним только что приведенные слова Мицкевича) знакомых поэта.

Что это именно так, что «милостивое» отношение царя к Пушкину, по существу, являлось своего рода поцелуем, данным Полежаеву, видно из двух хранившихся до Октябрьской революции в секретных архивах и весьма странных на первый взгляд документов. Вскоре после уже известного нам личного обращения Пушкина к Николаю I из Михайловского и независимо от него с аналогичной же просьбой к царю «даровать прощение» сыну и возвратить его «к семейству» обратилась, по совету П. А. Вяземского, мать поэта, H. О. Пушкина. Прошение это рассматривалось 4 января 1827 года «Комиссией прошений, на высочайшее имя приносимых», и было постановлено передать его на «сведение» царя. А 30 января того же года на нем рукою статс-секретаря Н. M. Лонгинова сделана помета: «Высочайшего Соизволения не последовало». [43] Как же так? Ведь уже за четыре с половиной месяца до этого Пушкин был, по собственному заявлению царя поэту, «прощен» им и возвращен из ссылки. Очевидно, подобная помета могла возникнуть только потому, что это «прощение» носило сугубо условный характер. Мало того, «возвращение семейству» значило бы разрешение Пушкину жить в Петербурге, где жили его родители, а такого разрешения тоже в течение долгого времени ему дано не было; тем самым высылка Пушкина Александром I из столицы, в сущности, продолжалась. Наряду с этим, с ведома и благословения Николая, бенкендорфовское III отделение позаботилось о том, чтобы держать и в дальнейшем поэта «на прицеле». В самом деле, мы уже знаем, что еще в начале марта 1826 года Бенкендорфу стало известно из донесения Бибикова о существовании совершенно непозволительной и кощунственнейшей с официальной точки зрения пушкинской «Гавриилиады». Мало того, в середине августа того же года, то есть опять-таки до возвращения поэта из ссылки, Бенкендорфу были доставлены тем самым генералом Скобелевым, который призывал в 1824 году лишить «сочинителя» Пушкина «нескольких клочков шкуры», пушкинские стихи с надписью «На 14 декабря». На самом деле это был отрывок из стихотворения «Андрей Шенье», в котором устами французского поэта восторженно славится «богиня чистая, священная свобода» — первый, доякобинский период французской революции — и резко осуждается приход к власти якобинцев, гильотинировавших Шенье: «Где вольность и закон? Над нами || Единый властвует топор. || Мы свергнули царей. Убийцу с палачами || Избрали мы в цари. О ужас! о позор!..»

43

Пушкин. Письма, т. II. М. — Л., Госиздат, 1928, стр. 174–175.

Такая дифференцированная оценка Пушкиным событий французской революции вполне соответствовала взгляду на нее большинства декабристов. Но никакого отношения к восстанию 14 декабря и судьбе его участников эти строки не имели, поскольку стихотворение, из которого они взяты, было написано еще в мае — июне 1825 года и опубликовано (без этих не пропущенных цензурой строк) в «Стихотворениях Александра Пушкина», вышедших в свет 30 декабря того же года. Надпись же в доставленном главе III отделения списке их была сделана, видимо в явно провокационных целях, неким кандидатом словесного отделения Московского университета А. А. Леопольдовым, который, судя по всему, намеревался доведением этих стихов тем или иным способом до сведения начальства показать «в нынешнее критическое время», что «искра заговора еще таится в народе», выдвинуться в глазах «высокопоставленных лиц» и добиться значительного служебного чина — «вожделенного превосходительства». [44] Для Николая и его окружения, категорически осуждавших и первый период французской революции, то есть не только Робеспьера, но и Мирабо, эти строки уже сами по себе были неприемлемыми (в печати они смогли появиться лишь много спустя после смерти Пушкина). При отнесении же их к восстанию декабристов они оказывались совершенно криминальными, поскольку слово «убийца» связывалось тем самым с новым царем, а «палачи» — с его ближайшими пособниками. Неудивительно, что Бенкендорф прямо заявил одному из современников: «Эти стихи так мерзки, что вы, верно, выдали бы собственного сына сами, ежели бы знали, что он сочинитель». [45] Очевидно, такое же впечатление они произвели и на царя. По его предписанию гвардейский офицер А. И. Алексеев, от которого список этих стихов пошел по рукам, был предан военному суду с требованием закончить дело в трехдневный срок и приговорен не более не менее как к смертной казни, несмотря на то что его отец был известным генералом, бывшим на лучшем счету у царя (впоследствии приговор был резко смягчен). Тем не менее ни в связи с «Гавриилиадой», ни с делом о «мерзких» стихах сам автор их поначалу к суду привлечен не был, хотя к Бенкендорфу его все же, по-видимому, вызывали, и он доказал, что инкриминируемые ему стихи не имеют никакого отношения к восстанию декабристов. [46] Правда, в глазах властей это не снимало их революционного пафоса, но снова наказывать за них только что «прощенного» поэта явно не входило в известные нам расчеты Николая, тем более, что они едва ли не полностью оправдались. Пушкина по возвращении из ссылки всюду, где бы он ни появлялся — в театре, на балах, «под Новинским» (модное место гуляний в тогдашней Москве), — встречали с неслыханным энтузиазмом. Москва «короновала императора, теперь она коронует поэта», — писал Пушкину литератор В. В. Измайлов, который в 1814 году в своем журнале опубликовал первое его стихотворение, появившееся в печати (XIII, 297). «Он стоял тогда на высшей ступени своей популярности», — вспоминает другой современник. [47]

44

О. Демиховская, К. Демиховский. Тайный враг Пушкина. «Русская литература», 1963, кн. 3, стр. 85–89.

45

Письма А. Я. Булгакова к его брату от 30 сентября и 1 октября 1826 г. «Русский архив», 1901, т. II, стр. 402–403.

46

П. Е. Щеголев в работе «Пушкин и Николай I» (статьи: «Первая встреча в 1826 году» и «Пушкин в политическом процессе 1826–1828 года», см. его книгу: «Из жизни и творчества Пушкина». М. — Л., ГИХЛ, 1931) предполагает, что Бенкендорф сообщил царю о «мерзких» стихах еще до вызова Пушкина в Москву, и объясняет самый этот вызов желанием Николая лично допросить поэта. Он опирается при этом на свидетельство дяди Алексеева, Ф. Ф. Вигеля, автора известных «Записок», который утверждает, что при приеме Пушкина царем последний спросил об этих стихах поэта, который объяснил, в чем дело, и якобы именно в результате этого ему «было дозволено жить, где он хочет, и печатать, что он хочет» («Записки», М., 1893, ч. VII, стр. 112). Однако «Записки» Вигеля писались значительно позднее, поэтому при изложении этого эпизода он допустил явные ошибки; в рассказах же современников никаких упоминаний об этом нет. Между тем А. Я. Булгаков в письме от 1 октября 1826 г., то есть почти месяц после встречи Пушкина с царем и уже после смертного приговора Алексееву, пишет, что Пушкин «сознался» в принадлежности «мерзких стихов ему»; в предыдущем письме от 30 сентября он же писал: «Все утверждают, что стихи Пушкина, однако же надобно это доказать и его изобличить. Когда-нибудь доберутся и до источника». «Стало быть, Пушкина приглашали к Бенкендорфу», — замечает в примечании к письму от 1 октября опубликовавший письма П. Бартенев. В известных нам документах это также не отражено. Но из письма Бенкендорфа к Пушкину от 30 сентября 1826 г. видно, что уже до этого поэт с ним видался, скорее всего, именно по его приглашению (XIII, 298). Однако не исключено, что встреча могла произойти по инициативе и самого Пушкина, который, узнав о приговоре к смертной казни Алексеева за распространение его стихов якобы «На 14 декабря», поспешил его выручить, доказав, что они не имеют никакого к этому отношения.

47

Н. В. Путята. Из записной книжки. «Русский архив», 1899, кн. 2, № 6, стр. 350.

Естественно, как на это и рассчитывал Николай, к радости возвращения поэта из ссылки присоединялось чувство признательности к тому, кто его вернул. Одна из родственниц декабриста князя Трубецкого говорила поэту Д. Веневитинову, что она стала теперь лучше относиться к царю. «Публика не может найти достаточно похвал для этой императорской милости», — сообщал в письме на родину один из ближайших друзей Мицкевича, находившийся вместе с ним в ссылке и живший в Москве в одной квартире, Ф. Малевский. [48] Эти слова полностью подтверждаются многочисленными и единодушными донесениями секретных агентов III отделения, которые, в частности, указывают на подобные же настроения в литературных кругах. «Составление комитета для сочинения нового ценсурного устава» (взамен пресловутого «чугунного», который в 1828 году был действительно несколько смягчен) и «особенное попечение государя об отличном поэте Пушкине совершенно уверили литераторов, что государь любит просвещение» — писал, на основании полученных агентурных сведений, фон Фок. В другой записке, врученной Бенкендорфу в октябре 1827 года, рассказывая об одном петербургском литературном обеде в присутствии Пушкина, «где шампанское и венгерское вино пробудили во всех искренность», тот же Фок подчеркивает: «Шутили много и смеялись и, к удивлению, в это время, когда прежде подшучивали над правительством, ныне хвалили государя откровенно и чистосердечно. Пушкин сказал: „Меня должно прозвать или Николаевым, или Николаевичем, ибо без него я бы не жил. Он дал мне жизнь и, что гораздо более, — свободу: виват!“» Все это так пришлось по душе Бенкендорфу, что он тут же надписал на записке: «Приказать ему явиться ко мне завтра в 3 часа». [49] Однако радость шефа жандармов была явно преждевременной.

48

«Пушкин по документам погодинского архива», «Пушкин и его современники», вып. XIX–XX. Пг., 1914, стр. 74. В. В. Вересаев. Пушкин в жизни, т. 1. М. — Л., «Academia», 1932, стр. 211.

49

Б. Л. Модзалевский. Пушкин под тайным надзором, стр. 69 и 73, см. еще стр. 74–75.

То, что поверивший в добрую волю и намерения Николая поэт гласно выражал признательность и горячую симпатию, которую тот сумел ему внушить во время встречи во дворце, оказалось очень на руку российскому самодержцу. Это хорошо понял несколько позднее Герцен, писавший: «Своею милостью он хотел погубить его в общественном мнении, а знаками своего расположения — покорить его» (VII, 206). Скоро, в особенности после появления пушкинских «Стансов», в отношении к поэту многих из тех, кого он считал себе близкими по убеждениям, наступило резкое охлаждение, которое стало принимать все более широкие размеры. Если не «погубить», то уронить Пушкина в общественном мнении царю удалось. Но то, что он, вкупе с Бенкендорфом, ставил своей главной целью: «покорить» Пушкина, сломать и изменить его «образ мыслей», «направить» должным образом его «блистательное перо», — он безусловно не смог. И в этом вскоре же пришлось наглядно убедиться.

Поделиться с друзьями: