Творческий путь Пушкина
Шрифт:
«Кто из нас не предавался всевозможным страстям, чтобы забыть этот морозный ледяной ад (образ, подсказанный Данте и вместе с тем аналогичный «вечному полюсу» Тютчева. — Д. Б.), чтобы хоть на несколько минут опьяниться и рассеяться?» — вспоминал о годах николаевской реакции Герцен (VII, 92, 222–223). Слова эти могут служить лучшим историческим комментарием к многочисленным свидетельствам современников Пушкина о «разгульном» образе его жизни в эту пору, о безудержной карточной игре и т. п. — свидетельствам, которые широко, но совершенно некритически и в односторонне подобранных выдержках приведены в книге В. В. Вересаева «Пушкин в жизни». Не говоря уже о том, что весьма многое в этих сообщениях явно и несомненно преувеличено, читая их, следует не забывать о том, что Пушкину вообще свойственно было показывать себя хуже, чем он есть, и скрывать свои добрые дела, что неоднократно отмечал близкий приятель поэта С. А. Соболевский. [73]
73
«Пушкин и его современники», вып. XXXI–XXXII, стр. 39.
Острое чувство общественного одиночества, которое мучительно ощущает Пушкин, оказавшийся без наиболее близкой ему декабристской среды, объясняет многое в его биографии этого периода. Поэт словно бы нигде не находит себе места: из Москвы едет в Петербург, оттуда в Михайловское, снова в Петербург, опять в Москву. «Вы все время на больших дорогах», — саркастически замечает Пушкину неусыпно следивший за ним своим жандармским оком А. X. Бенкендорф (XIV, 72). «На большой мне, знать, дороге || Умереть господь судил», — горько иронизирует сам Пушкин в стихотворении «Дорожные жалобы». Ксенофонт Полевой, вспоминая в своих «Записках» о проводах многочисленным обществом друзей и знакомых уезжавшего весною 1827 года в Петербург Пушкина, оставил весьма выразительную зарисовку его облика, дающую наглядное представление о душевном состоянии поэта. Провожавшие собрались на подмосковной даче Соболевского, откуда должен был уехать Пушкин. Но его очень долго не было: «Уже поданы были свечи, когда он явился, рассеянный, невеселый, говорил не улыбаясь (что всегда показывало у него дурное расположение), и тотчас после ужина заторопился ехать. Коляска его была подана, и он, почти не сказав никому ласкового слова, укатил в темноте ночи». [74]
74
Ксен. А. Полевой. Записки. СПб., 1888, стр. 210.
Острая отчужденность от окружающих, чувство все большего одиночества усугублялись понесенными поэтом утратами. В начале 1827 года умер поэт-романтик Дмитрий Веневитинов, подававший огромные надежды, душа кружка любомудров, проживший лишь «век соловья и розы» (слова о нем Дельвига). «Другой Ленский», «правдивая, поэтическая душа, сломленная в свои двадцать два года грубыми руками русской действительности», Веневитинов, писал о нем Герцен, «не был жизнеспособен в новой русской атмосфере. Нужно было иметь другую закалку, чтобы дышать воздухом этой зловещей эпохи, надобно было с детства приспособиться к этому резкому и непрерывному ветру…» (VII, 206, 223).
Действительно, смерть Веневитинова последовала словно бы от случайной причины — простуды в сыром климате Петербурга, куда он незадолго до того переехал. Однако в его стихах, написанных в этот период, звучат настойчивые мотивы близкой смерти, неотвратимо надвигающейся гибели («Завещание», «Утешение», «Поэт и друг» и др.). Он начинает и прямо лелеять «коварную мечту» о самоубийстве («Кинжал», «К моему перстню» и др.). Но помимо этого, несомненно, имелась и еще одна, потаенная причина. Отправляясь в Петербург, поэт по просьбе Зинаиды Волконской взял в свой экипаж библиотекаря графа Лаваля, француза Воше, который возвращался из Сибири, куда по просьбе графа провожал его дочь, княгиню Е. И. Трубецкую, одной из первых поехавшую к своему мужу в Нерчинские рудники. Сразу же по приезде в Петербург оба были арестованы; Воше — несомненно в связи с его сибирским путешествием; что касается Веневитинова, за ним, как и за всеми любомудрами, — мы уже знаем — велась секретная слежка. На допросах, проводившихся одним из следователей по делу декабристов, генералом Потаповым, поэт держал себя с исключительной твердостью и достоинством. Так, на самый центральный вопрос о принадлежности к тайным обществам Веневитинов ответил, «что если… и не принадлежал к обществу декабристов, то мог бы легко принадлежать к нему». Как видим, это ответ поразительно напоминает данный примерно за год до того (Веневитинов выехал в Петербург в конце октября 1827 года) ответ Пушкина царю на вопрос, где он был бы 14 декабря. За отсутствием прямых улик поэт через три дня был отпущен, но близкие считали, что именно то, что произошло с ним при приезде в Петербург, подорвало его организм. «Простудился ли Дмитрий Владимирович, — писал впоследствии его племянник, — в том помещении, где был арестован, или, — многозначительно добавляет он, — подвергся какому-нибудь другому вредному влиянию, — об этом не сохранилось точных семейных преданий, которые ограничиваются указанием на гигиенические условия места заключения как на главную причину окончательного расстройства в здоровье моего дяди». Осторожный намек на возможность «какого-нибудь другого вредного влияния», несомненно, весьма красноречив. В таких же, хотя и неопределенных, но многозначительных выражениях рассказывает об этом и один из давно и близко знавших Веневитинова друзей его, бывший член «Общества любомудрия» А. И. Кошелев. По его словам, то, что случилось с Веневитиновым в Петербурге, «ужасно… поразило» поэта, «и он не мог освободиться от тяжелого впечатления, произведенного на него сделанным ему допросом. Он не любил об этом говорить; но видно было: что-то тяжелое лежало у него на душе». [75] Из всего этого несомненно, что заключение, допросы и, видимо, в особенности самый тон их оказали на него не только физическое, но и тягчайшее моральное действие. Примерно то же произошло года три спустя с А. А. Дельвигом, которого вызвал к себе в связи с издававшейся им «Литературной газетой» Бенкендорф и набросился на него столь грубо и с такими угрозами, что это сильнейшим образом подорвало организм поэта. И вскоре он умер от «гнилой горячки». Так и простуда Веневитинова, которая свела его в могилу, упала на подготовленную почву. О крайне угнетенном состоянии поэта свидетельствует и опубликованное только в наше время письмо Веневитинова к издателю «Московского вестника» М. П. Погодину, написанное им 7 марта 1827 года, накануне заболевания и за восемь дней до смерти. Наряду с жалобами на плохое физическое самочувствие Веневитинов пишет в нем об охватившей его невыносимой тоске: «…тоска не покидает меня… Пишу мало… Пламя вдохновения погасло. Зажжется ли его светильник?..Трудно жить, когда ничего не сделал, чтобы заслужить свое место в жизни. Надо что-то сделать хорошее, высокое, а жить и не делать ничего — нельзя. Я уже выше писал, что тоска замучила меня, — прибавляет он снова. — Здесь, среди холодного, пустого и бездушного общества, я — один… Я ни за что не могу взяться». Характерно, что эпитеты «холодное», «пустое», «бездушное», которые Веневитинов прилагает к светскому обществу, встречаем и в приведенных выше строках конца шестой главы «Евгения Онегина» о светском «омуте».
75
А. П. Пятковский. Кн. Одоевский и Веневитинов, СПб., 1901, стр. 127; «Русский архив», 1885, т. 1, стр. 122; А. И. Кошелев. Записки, стр. 21–22. В полном собрании сочинений Д. В. Веневитинова (М. — Л., «Academia», 1934; все цитаты из Веневитинова — по этому изданию) были впервые опубликованы отрывки из воспоминаний близкой к декабристским кругам П. Н. Лаврентьевой, которая, со слов декабриста И. А. Анненкова, утверждает, что Веневитинов не только разделял «благородные взгляды» декабристов, но и был принят в тайное общество, однако не успел проявить себя. С этим она связывает и внезапный отъезд поэта из Москвы, где «кое-кто из судебной палаты» подозревал его. «Сколько раз говорил мне молодой Веневитинов, — пишет Лаврентьева, — что он тоже должен быть… в Сибири, а не жить в Петербурге» (стр. 403–406). Однако других подтверждений принадлежности Веневитинова к тайному обществу у нас нет. В этом же издании впервые опубликовано письмо Погодину, написанное незадолго до смерти Веневитинова, 7 марта 1827 г.
Все это бросает особый свет на подлинные причины такой воистину преждевременной гибели Веневитинова. И недаром хорошо осведомленный Герцен, давая в том же своем трактате «О развитии революционных идей в России» страшный перечень, состоящий из десяти имен самых замечательных деятелей русской литературы 20 — 40-х годов, так или иначе довременно загубленных николаевской действительностью, предварил его зловещими словами: «История нашей литературы — это или мартиролог, или реестр каторги. Погибают даже те, которых пощадило правительство, — едва успев расцвести, они спешат расстаться с жизнью». А включив в этот перечень и Веневитинова, лаконично записал о нем: «Веневитинов убит обществом, двадцати двух лет» (VII, 208). Несомненно, отдавал себе полный отчет в истинных причинах гибели «другого Ленского» и Пушкин, которому Погодин, вероятно, показал только что упомянутое предсмертное веневитиновское письмо. Недаром, по словам близко знавшей Веневитинова А. П. Керн, Пушкин сказал ей о безвременно скончавшемся поэте: «Pourquoi l'avez vous laiss'e mourir…» («Почему допустили вы его умереть…»). [76] Ясно, что, говоря так, Пушкин имел в виду не простуду.
76
А. П. Керн. Воспоминания. Л., «Academia», 1929, стр. 266.
Гибель Веневитинова потрясла кружок «Московского вестника». Получив из Петербурга известие об этом, Погодин записал в дневнике: «Неужели так! ревел без памяти. Кого мы лишились? Нам нет полного счастья теперь! Только что создан был круг и какое кольцо вырвано — ужасно, ужасно!» [77] Глубоко опечален был и Пушкин. Издатель «Московского телеграфа» Н. А. Полевой, рассказывая о похоронах Веневитинова, упоминал имена Пушкина и Мицкевича: «Пушкин и Мицкевич провожали гроб Веневитинова и плакали об нем, как и другие». [78]
77
Д. В. Веневитинов. Полное собрание сочинений, 1934, стр. 406.
78
Леон Гомолицкий. Адам Мицкевич, Пушкин, Веневитинов. «Огонек», 1959, № 30 (1675), стр. 25.
Второй тяжелой утратой для Пушкина была разлука его с Адамом Мицкевичем, который год спустя, в апреле 1828 года, переехал в Петербург, где тоже встречался с наезжавшим туда автором «Евгения Онегина», а еще через год, 15 мая 1829 года, получил разрешение, правда, не вернуться на родину (о чем хлопотал для него Пушкин, подавший 7 января 1828 года специальную записку об этом в III отделение), [79] а сменить одну ссылку на другую, более его устраивавшую, — уехать в Италию. Не совсем точно по подробностям, но глубоко верно по общему колориту то, что написал Герцен о встрече двух величайших славянских гениев: Пушкин «встретился мельком с Мицкевичем, другим славянским поэтом; они протянули друг другу руки, как на кладбище. Над их головами грохотала гроза: Пушкин возвратился из ссылки, Мицкевич отправлялся в ссылку» (VII, 206–207).
79
Б. Л. Модзалевский. Пушкин — ходатай за Мицкевича. «Пушкин и его современники», вып. XXXVI, 1923, стр. 26–33.
Непрочным и недолговечным оказалось и сближение Пушкина с остальными любомудрами — группой «Московского вестника». Сами участники группы приписывали это только материальным недоразумениям между ними и поэтом. В действительности причины охлаждения Пушкина к «Московскому вестнику» и постепенного от него отхода были куда глубже. «Надо тебе сказать, что московская молодежь помешана на трансцендентальной философии, — писал Пушкину еще в начале 1826 года поэт Евгений Баратынский, добавляя: — не знаю, хорошо ли это, или худо…» (XIII, 254). На некоторое время — мы видели — часть любомудров отклонилась от философии в сторону политики, но с отъездом в Петербург и последовавшей вскоре смертью Веневитинова «философия» снова вышла на «первый план». В отличие от Баратынского, который и сам тяготел к ней, Пушкину не только оказалось совершенно чуждо увлечение членов кружка немецкой идеалистической метафизикой, в особенности реакционными сторонами идеалистической философии Шеллинга, но он прямо считал это увлечение общественно вредным, уводящим от реальных нужд и потребностей русской жизни.
После появления первых книжек «Московского вестника» Дельвиг — «грек духом», по слову Пушкина (III, 157), враг какой бы то ни было мистики, говаривавший: «Чем ближе к небу, тем холоднее» (XII, 159), пенял своему другу за сближение с кружком любомудров с их «немецкой метафизикой». В ответ Пушкин энергично подчеркивал, что он и сам «ненавидит и презирает» ее: «…да что делать? собрались ребяты теплые, упрямые; поп свое, а черт свое. Я говорю: Господа, охота вам из пустого в порожнее переливать — все это хорошо для немцев, пресыщенных уже положительными познаниями, но мы… Московский Вестник сидит в яме и спрашивает: веревка вещь какая? (Впрочем, на этот метафизический вопрос можно бы и отвечать, да NB). А время вещь такая, которую с никаким Вестником не стану я терять. Им же хуже, если они меня не слушают» (XIII, 320). Смысл этих слов вполне ясен.
Бесплодным, оторванным от реальной жизни, от научного познания мира, идеалистическим философским отвлеченностям — переливанию «из пустого в порожнее» — Пушкин противопоставлял необходимость всяческого насаждения «положительных познаний» и стихом из известной басни Хемницера «Метафизик» резко напоминал сидящим «в яме» метафизикам «Московского вестника» о суровой русской действительности. Гневно-иронические слова о том, что он мог бы отвечать на «метафизический вопрос», какая вещь веревка, сопровождаемые многозначительным нотабене, несомненно имеют в виду казнь декабристов, совершившуюся всего за полгода с небольшим до этого письма (кстати, всего за месяц до него Пушкиным было написано и его послание в Сибирь). О том, что Пушкин и в самом деле настойчиво убеждал участников «Московского вестника» бросить бесплодные занятия «метафизикой», наглядно свидетельствует запись в дневнике Погодина от 4 марта 1827 года, как раз через день после пушкинского письма к Дельвигу. Отмечая, что в этот день он был у Пушкина, который «декламировал против философии», Погодин c горечью добавляет: «а я не мог возражать дельно и больше молчал, хотя очень уверен в нелепости им говоренного». [80] Будущее довольно скоро показало, что замечательные по своей прозорливости слова Пушкина: «Им же хуже, если они меня не слушают» — полностью оправдались. Реакционное шеллингианство действительно ввергло ведущих участников «Московского вестника» — Погодина, Шевырева — в «яму», в лагерь правого славянофильства и так называемой «официальной народности». Всем этим и было вызвано все усиливающееся охлаждение Пушкина к журналу. Если московские любомудры стремились, подобно их учителям, немецким философам-идеалистам начала XIX века, спасавшимся от мелкой мещанской немецкой жизни того времени в «монастырь» философии, уйти от тягчайшей последекабрьской действительности в сферу метафизических отвлеченностей, Пушкин, наоборот, в результате декабрьской трагедии испытывал все большую потребность в обращении к реальности, с тем чтобы понять объективные законы, ею управляющие. Путем к этому и было осмысление трагедии декабристов «взглядом Шекспира». Но трагедия 14 декабря распространялась не только на ее непосредственных участников. То, что произошло в этот день в Петербурге на «площади Петровой», стало трагедией лучших людей пушкинского поколения и даже еще шире — всего периода дворянской революционности, обреченных жить в условиях реакционного последекабрьского тупика. С наибольшей напряженностью узел трагических противоречий завязался вокруг того, кто был величайшим представителем эпохи, наиболее концентрированным ее выражением, кто заключал в своем сознании не только все ее скорби и недуги, но и способность к преодолению их, волю к здоровью, — вокруг Пушкина. После гибели декабристов он оказался в самом эпицентре поглотившей их исторической катастрофы.
80
«Пушкин и его современники», вып. XIX–XX, стр. 84.
Современники, зачарованные никогда не слыханной дотоле на Руси гармонией пушкинского стиха, пушкинского художественного слова, как Афродита из пены морской внезапно возникшего на их глазах из океана потенциально могучей и прекрасной, но еще эстетически не освоенной, не установленной родной речи, склонны были видеть в нем только поэта. Так смотрел на него даже Белинский, утверждавший, что, в силу особых исторических условий русской жизни, Пушкин был призван дать отечественной литературе прекрасную художественную форму, явить собой «поэзию, как искусство, так, чтоб русская поэзия имела потом возможность быть выражением всякого направления, всякого созерцания, не боясь перестать быть поэзиею…» Поэтому, считал он, Пушкин, в отличие от великих национальных писателей других народов — Гомера, Шекспира, Гёте, Шиллера, Байрона, «должен был явиться исключительно художником» (VII, 320). [81] Утверждение критика совершенно верно, но только в первой его части.
81
В. Г. Белинский. Полное собрание сочинений, т. I–XIII. М., Изд-во АН СССР, 1953–1959. Все цитаты — по этому изданию.