Творческий путь Пушкина
Шрифт:
Получив разрешение оставаться в Москве, Пушкин решил выяснить, сможет ли он побывать в Петербурге, в котором жил до ссылки. И вот в конце того же сентября, в начале которого произошла встреча поэта с царем, он получил официальный ответ от Бенкендорфа. Это первое письмо, открывающее собой систематическую, черной тенью проходящую через всю пушкинскую жизнь, вынужденную переписку поэта с шефом жандармов, примечательно во всех отношениях (написано оно, как и последующие обращения Бенкендорфа к Пушкину, рукою писца, только три последних слова — «Ваш покорный слуга» — и подпись — рукою самого Бенкендорфа) (XIII, 298). Впервые опубликовавший данное письмо первый биограф поэта, П. В. Анненков, присовокупил, что в нем проступает «величественный характер покойного государя». [50] На самом деле в нем отчетливо проявляется все то же двойственное, по существу ханжески-лицемерное отношение царя к «прощенному» и «освобожденному» им Пушкину. В самом деле, Бенкендорф после по форме весьма любезного, но по существу достаточно колкого замечания, что Пушкин не изволил явиться к нему в III отделение для выслушания ответа на его просьбу, подчеркивает, что царь оставляет «совершенно на волю» его приезд в столицу, и тут же добавляет, что предварительно он должен всякий раз испрашивать на это письменное разрешение; подтверждает, что на его сочинения не будет «никакой цензуры», и одновременно предписывает присылать и сочинения и письма, адресованные царю, к нему, Бенкендорфу (приписка, что, если поэт пожелает, он может направлять их непосредственно «на высочайшее имя», несомненно имеет дипломатически-учтивый характер). Вместе с тем уже одно то, что посредником между собой и Пушкиным царь избрал не кого иного, а шефа жандармов и главу «высшей секретной полиции», представляется фактом весьма красноречивым и многозначительным. В одном из писем друзьям, вскоре после разгрома восстания, Пушкин — мы помним — замечал, что он еще не ушел от жандарма. «От жандарма» не смог он уйти не только до самого конца своей жизни, но, как увидим, даже и после смерти. Равным образом в письме сделана неприкрытая попытка направить надлежащим — с царско-жандармской точки зрения — образом перо Пушкина. Именно это, конечно, имеет в виду фраза об «уверенности» царя, что Пушкин употребит свои «отличные способности» «на передание потомству славы нашего Отечества» и что лишь это одно способно принести истинное «бессмертие» самому автору. Непосредственно вслед за этим идет словно бы весьма странное предписание царя великому поэту-художнику заняться «предметом о воспитании юношества» и представить свои «мысли и соображения» по этому вопросу. Однако это неожиданное поручение было дано автору вольных стихов и романтических поэм далеко неспроста.
50
П. В. Анненков. А. С. Пушкин в Александровскую эпоху. СПб., 1874, стр. 327.
Проблема воспитания занимала исключительно важное место в сознании просветителей XVIII века, которые в духе идей просвещенного абсолютизма склонны были считать, что путем правильного воспитания, с одной стороны, монарха, с другой — его подданных можно разрешить все сложные социальные взаимоотношения и противоречия и добиться разумного общественного устройства. Настойчиво подымалась эта проблема и в нашей художественной литературе XVIII века, начиная с седьмой сатиры Кантемира, так и называющейся «О воспитании», и до «Недоросля» Фонвизина, до специально посвященной теме воспитания главы «Крестьцы» в «Путешествии из Петербурга в Москву» Радищева. Не случайно и Пушкин уделяет в первых двух главах «Евгения Онегина» такое значительное место воспитанию своих героев, в особенности самого Онегина. Тема воспитания неоднократно звучала в показаниях, письмах и специальных записках, писавшихся декабристами из крепости царю. Николай был весьма заинтересован — и не только в собственно следственных целях — в материале этого рода. Из первых же проводившихся лично им допросов он не мог не убедиться, что, вопреки усиленно насаждавшейся им версии о случайном — «наносном» — характере декабристского движения, оно на самом деле глубоко коренилось в условиях русской действительности, было вызвано вопиющими непорядками, связанными с самой сущностью самодержавно-крепостнического строя. Именно на этой почве, согласно показаниям почти всех обвиняемых, и возникли их вольнолюбивые взгляды и революционные стремления. Ломать этот строй Николай никак не собирался, наоборот, он всячески старался его укрепить. Но он был достаточно разумен, чтобы понять, что одними мерами пресечения цели не добьешься, что надо в какой-то степени если не устранить, то ослабить причины, порождавшие «свободномыслие» (слово Рылеева). Поэтому он поощрял многих декабристов, ум и знания которых не мог не оценить, к тому, чтобы они делились с ним своими соображениями по этим вопросам. Одних, как, например, Рылеева, он прямо побуждал писать лично ему, другим, например Батенькову, которого высоко ставил Сперанский, «всемилостивейше» это разрешал. «Дозволить писать, лгать и врать по воле его», — пометил он на соответствующей просьбе последнего. Несмотря на грубо циничный тон этой резолюции, Николай внимательно знакомился с тем, что писали ему заключенные.
Мало того, он предписал правителю дел следственной комиссии Боровкову составить «Свод показаний членов злоумышленного общества о внутреннем состоянии государства». Начинался он как раз разделом «Воспитание». «Истинный корень республиканских порывов, — читаем здесь, — сокрывался еще в самом воспитании и образовании, которые в течение двадцати четырех лет само правительство давало юношеству. Оно само как млеком питало их свободомыслием…» [51] Ссылка на «само правительство», то есть на предшественника Николая, Александра I, делалась декабристами, несомненно, в защитных целях. Но первый, либеральный период его царствования действительно сыграл здесь известную роль. Характерным образцом «Александровой» учебно-воспитательной системы являлся Царскосельский лицей, который был создан по проекту Сперанского и в первом своем выпуске дал Пушкина, Пущина и Кюхельбекера. Именно эти три имени — два осужденных декабриста и рядом с ними, даже впереди них, поэт, произведения которого постоянно указывались в качестве одного из источников революционных идей, — были названы в связи с лицеем в одном из секретных донесений фон Фока в ноябре 1826 года. Понятно, что лицейское воспитание должно было привлечь особенное внимание царя и его ближайших помощников.
51
Избранные произведения декабристов, т. I, стр. 679 и 568.
В связи с тем, что «мудрый государь наш начал пещись о воспитании», был составлен и подан властям ряд специальных записок и предложений. Такова, например, «Записка о недостатках нынешнего воспитания российского дворянства», написанная тем самым графом И. О. Виттом, который засылал Бошняка для собирания сведений о Пушкине. Но особенно выразительна и имеет наиболее непосредственное отношение к нашей теме записка, поданная в III отделение, препровожденная Бенкендорфом царю с пометой «Единственно для высочайшего сведения» и называющаяся «Нечто о Царскосельском лицее и о духе оного». Записка эта, как установлено в наше время, написана бойким журналистом и ловким литературных дел мастером, приятелем Грибоедова и декабристов, после разгрома восстания ставшим секретным агентом Бенкендорфа, Фаддеем Булгариным. Составлена она была, можно думать, по предложению шефа жандармов и явилась прямым доносом, с которого, вероятно, Булгарин и начал свою карьеру ренегата и шпиона. «Новый рассадник» образования и просвещения юношества — лицей, созданный «во время самой сильной ферментации умов» — разгара александровского «либерализма», — под пером Булгарина явился одним из рассадников «либерального» — декабристского — духа. Этому способствовали члены дружеского литературного кружка «Арзамас», в котором «либерализм цвел во всей красе» («Арзамасу» Булгарин посвятил особую секретную записку). «…Это общество сообщило свой дух большой части юношества и, покровительствуя Пушкина и других лицейских юношей, раздуло без умысла искры и превратило их в пламень». Больше имени Пушкина (в подлиннике оно подчеркнуто) не упоминается, но Бенкендорфу и Николаю было совершенно ясно, что при определении Булгариным «Лицейского духа» («порицать насмешливо все поступки особ, занимающих значительные места, все меры правительства… быть сочинителем эпиграмм, пасквилей и песен предосудительных… казаться неверующим христианским догматам», пророчить «перемены» и т. п.) имелся в виду прежде всего именно Пушкин. Явные намеки на Пушкина имеются и в других местах записки. «Должно знать всех людей с духом Лицейским, наблюдать за ними, — заканчивает Булгарин, — исправимых — ласкать, поддерживать, убеждать и привязывать к настоящему образу правления… Неисправимых… можно растасовывать по разным местам государства обширного на службу… С действующими противозаконно и явными ругателями — другое дело, — об этом не говорится». «Записка» была написана и вручена Булгариным во второй половине 1826 года. [52] С большим основанием можно предполагать, что именно ознакомление с ней и явилось непосредственным толчком обращения Николая к Пушкину с малопонятным поручением заняться вопросом о воспитании. Не исключено, что царь в какой-то мере хотел и в самом деле услышать по данному вопросу, которому, как уже сказано, в правительственных кругах придавалась особенная важность, мнение того, кого назвал «умнейшим человеком в России», как хотел знать и мнения декабристов. Возможно, что эта тема попутно как-то уже затрагивалась им и во время беседы с Пушкиным. Наверное, читал Николай и ироническую характеристику поверхностной системы воспитания и образования русской молодежи, данную поэтом в незадолго до этого вышедшей в свет первой главе «Онегина», с ее крылатыми словами: «Мы все учились понемногу || Чему-нибудь и как-нибудь». Но главное, конечно, было не в этом.
52
Наиболее полный текст записки опубликован Б. Л. Модзалевским («Пушкин под тайным надзором», стр. 34–51; непосредственно примыкающая к ней записка об «Арзамасе» там же, стр. 51–54). Им же установлено и авторство Булгарина. Из нее взята и только что приведенная фраза о «мудром государе». Предположительная датировка — в «Летописи жизни и творчества Пушкина», стр. 725.
10 сентября 1826 года, — значит, это случилось через день после беседы Пушкина с царем, — Леопольдов направил Бенкендорфу свое доносительское письмо, в котором, подчеркивая, что «Вольтеры и Дидероты потихоньку приготовили Маратов и Робеспьеров», сравнивал с ними сочинения Пушкина, которые многие почитают «своими молитвенниками»; «еще прискорбнее, — продолжал Леопольдов, — смотреть на детей, которые, едва начинают что-нибудь понимать, уже списывают его оду на свободу, перечитывают и — восхищаются». Леопольдов снова как бы напоминал о «неисцелимом вреде» пушкинских стихов «для зреющего поколения» (вспомним слова Жуковского в письме к ссыльному Пушкину). В доносе же Булгарина сам этот пушкинский «дух» объявлялся плодом «ложного» воспитания, полученного им в лицее. Естественно, что у Николая мог возникнуть такой ход мыслей. Да, — он и до этого знал — Пушкин таким был. Ну, а действительно, стал ли он теперь другим? Проверить это было проще всего, выяснив, как он сам относится к своему прошлому и прежде всего к истокам его — все к тому же полученному им воспитанию. Проблема воспитания являлась тем самым пробным камнем, а отношение к этому поэта как бы экзаменом на политическую благонадежность. Что это именно так, ясно видно и из письма к нему Бенкендорфа, в котором была задана не только тема для его ближайших литературных занятий, но и недвусмысленно предначертано то направление, в каком ожидается от него разработка ее. Пушкин должен показать «пагубные последствия ложной системы воспитания», в которых, как многозначительно подчеркивается, он мог убедиться на личном «опыте».
Подобно тому как Пушкин не явился к Бенкендорфу, не стал он и отвечать на это письмо. Но уклониться от выполнения царского предписания, хотя бы подслащенного словами о «совершенной свободе» срока и формы выражения поэтом своих мыслей и соображений, понятно, было невозможно. План поездки в Петербург пришлось отложить. Но с выполнением царского поручения, в той форме, в какой оно было передано, понятно весьма малоприятного, поэт также не слишком спешил, проведя еще месяц в Москве в светских развлечениях, которых он был так долго лишен, и в тесном дружеском общении с московскими литераторами. Удерживало его здесь и еще одно обстоятельство. Устав от одинокой бродячей жизни в годы ссылки, Пушкин стал мечтать о семье, доме. Почти сразу же по возвращении в Москву он горячо увлекся одной из признанных московских красавиц, своей дальней родственницей С. Ф. Пушкиной, стремительно сделал ей предложение стать его женой («вижу раз ее в ложе, в другой на бале, а в третий сватаюсь!»; XIII, 311), но определенного ответа не получил. Только месяц спустя (1 или 2 ноября) поэт снова выехал на место прежней ссылки, в Михайловское, чтобы наедине с собой и на досуге заняться «презренной прозой» (XIII, 310). 15 ноября требуемая записка «О народном воспитании», как, характерно добавив слово «народное» (в предложении царя говорилось просто о «воспитании юношества»), назвал ее Пушкин, была готова.
В связи с пушкинской запиской некоторые исследователи склонны были особенно подчеркивать якобы полный отказ поэта от своих вольнолюбивых убеждений, переход в лагерь реакции. [53] Однако это никак не отвечает действительности и находится в явном противоречии с тем, как была она воспринята ее адресатом — Николаем I. В записке, направляемой царю, Пушкин не мог не прибегнуть во многом к официальной фразеологии, порой непосредственно заимствованной из высочайших манифестов по делу декабристов. Сказалось в ней уже известное нам тяжкое разочарование в том пути вооруженного выступления, на который встали декабристы и который окончился полным разгромом. Но в то же время в основных положениях своей записки Пушкин занимает позицию не только весьма далекую, но во многом прямо противоположную официальной и, наоборот, соответствующую тому прежнему «образу мыслей», тем «мнениям», которые он обещал, не отказываясь от них, лишь хранить про себя, но которые счел возможным и даже необходимым изложить в политическом документе, адресованном одному Николаю.
53
Н. К. Пиксанов. Дворянская реакция на декабризм. Сборник «Звенья», т. II. М. — Л., 1933, стр. 170–172. Правильно в основном, хотя, в свою очередь, с некоторым перегибом в противоположную сторону, расценили действительный характер записки Н. Л. Бродский в своей биографии Пушкина, стр. 445–461, и А. Г. Цейтлин, посвятивший ей специальную статью «Записка Пушкина „О народном воспитании“», в которой, в частности, были учтены и проанализированы пометы на рукописи царя («Литературный современник», 1937, № 1, стр. 266–291). Недавно был обнаружен утраченный беловой автограф записки, находящийся теперь в рукописном отделении Пушкинского дома.
Очень показательно в этом отношении, что, как указывает новейший исследователь, Пушкин в процессе работы над своей запиской прямо использовал несколько мест из сожженных им автобиографических записок. [54] В частности, из них заимствовал он характеристику «патриархального воспитания», рисуемого им красками, явно взятыми с палитры автора «Недоросля» Фонвизина — произведения, которое, как поэт неоднократно подчеркивал, продолжало сохранять свою обобщенную сатирическую силу и для первых десятилетий XIX века: «В России домашнее воспитание есть самое недостаточное, самое безнравственное: ребенок окружен одними холопями, видит одни гнусные примеры, своевольничает или рабствует, не получает никаких понятий о справедливости, о взаимных отношениях людей, об истинной чести». Именно в таком роде говорил о воспитании детей «благородного сословия» Радищев. Дальнейшее воспитание ребенка обычно доверяется какому-нибудь гувернеру-иностранцу, обучающему своего воспитанника, подобно фонвизинскому Вральману, всем наукам. Результатом этого является то «проклятое воспитание», как называл его сам Пушкин (XIII, 121), которое он знал по личному опыту в родительском доме и которое способно было выращивать, как правило, если и не Митрофанушек, то графов Нулиных или — в лучшем случае — Онегиных. Подобное воспитание, замечает Пушкин, «ограничивается изучением двух или трех иностранных языков и начальным основанием всех наук, преподаваемых каким-нибудь нанятым учителем. Воспитание в частных пансионах не многим лучше; здесь и там оно кончается на шестнадцатилетнем возрасте воспитанника». Сказанное здесь, как легко видеть, представляет собой переложение в «презренную прозу» соответственных строк о воспитании Евгения из пушкинского романа в стихах или Натальи Павловны из «Графа Нулина», воспитывавшейся «в благородном пансионе у эмигрантки Фальбала», — строк, продолжающих традицию передовой русской литературы XVIII века — традицию Новикова, Фонвизина, Радищева, Крылова, резко осуждавших воспитание русского юношества иностранными, преимущественно французскими, гувернерами. При этом, как мы только что могли убедиться, Пушкин прямо связывал, по следам фонвизинского «Недоросля» и радищевского «Путешествия», частное, домашнее воспитание с обстановкой крепостного права, развращающего и господ и рабов. Подобное «патриархальное» домашнее воспитание, подчеркивал Пушкин, «должно подавить», заменив его воспитанием «в гимназиях, лицеях и пансионах при университетах», причем характер и содержание его автор записки строит по улучшенному образцу того самого лицейского воспитания, на которое доносил и которое полностью опорочивал Булгарин. Воспитанию на иностранный лад, отрывающему юношу от родной страны, от нужд и потребностей своего народа, Пушкин противопоставляет необходимость глубокого знания родины: «Россия слишком мало известна русским; сверьх ее истории, ее статистика, ее законодательство требуют особенных кафедр. Изучение России должно будет преимущественно занять в окончательные годы умы молодых дворян…» Причем в преподавании истории Пушкин требует полной исторической объективности, отсутствия официальной лжи и тенденциозности: «Можно с хладнокровием показать разницу духа народов, источника нужд и требований государственных; не хитрить, не искажать республиканских рассуждений, не позорить убийства Кесаря, превознесенного 2000 лет, но представить Брута защитником и мстителем коренных постановлений отечества, а Кесаря честолюбивым возмутителем». Нетрудно заметить, что последние строки недалеко ушли от одного места из пушкинского «Кинжала» (стихотворение, особенно возмутившее членов следственной комиссии по делу декабристов), где славится сразивший Кесаря «Брут вольнолюбивый».
54
И. Л. Фейнберг. Незавершенные работы Пушкина, стр. 319–332. Исследователь предполагает, что данные места записок уцелели и, хотя в дошедших до нас рукописях поэта их нет, они еще могут отыскаться. Однако возможно, что, сделав для себя соответствующие отсылы на свои сожженные мемуары в черновике записки, Пушкин восстановил их в окончательном тексте по памяти.
В записке «О народном воспитании» встречаем и смелые суждения об общем положении дел в стране. Так, помимо уже приведенных строк о крепостном рабстве, Пушкин пишет, прямо повторяя свои проникнутые радищевским духом «Заметки по русской истории XVIII века», о повальном взяточничестве и неправосудии в стране: «…в России все продажно» (в «Заметках»: «От канцлера до последнего протоколиста все крало и все было продажно»). Прямо в декабристских тонах звучало и следующее место, касающееся воспитания в кадетских корпусах — «рассаднике офицеров русской армии»: «Уничтожение телесных наказаний необходимо. Надлежит заранее внушить воспитанникам правила чести и человеколюбия; не должно забывать, что они будут иметь право розги и палки над солдатом; слишком жестокое воспитание делает из них палачей, а не начальников». Опять-таки это напоминает нам строки о «презренной палке палача» из раннего и проникнутого вольнолюбивым духом стихотворного послания Пушкина к популярному тогда генералу А. Ф. Орлову, брату декабриста М. Ф. Орлова.
Есть в записке помимо элементов официальной фразеологии одно-два места, действительно способные шокировать, в особенности если отвлечь их от контекста. Так, например, говоря о тех же кадетских корпусах, Пушкин замечает, что они «требуют физического преобразования, большого присмотра за нравами, кои находятся в самом гнусном запущении», и замечает: «Для сего нужна полиция, составленная из лучших воспитанников…» [55] Но тут же следует добавление, в известной степени это объясняющее: «…доносы других должны быть оставлены без исследования и даже подвергаться наказанию…» Речь идет, таким образом, о некотором ограничении, введении в известные рамки всячески поощрявшейся начальством практики фискальства и доносов со стороны худших воспитанников.
55
Об обстановке в кадетских корпусах Пушкин мог подробно знать из рассказов А. Н. Вульфа, который сам в течение года был воспитанником Горного корпуса. О нем сам он писал в дневнике: «Нет разврата чувственности… которого не случалось бы там, и нет казармы, где бы более встречалось грубости, невежества и буйства, как в таком училище русского дворянства!» (Л. Майков. Пушкин. СПб., 1899, стр. 174).
Обратив сугубое внимание на эти места и не учитывая остального, один из упомянутых исследователей, в стремлении разрушить «либеральную» легенду о Пушкине, предлагал рассматривать его записку как типичное выражение дворянской реакции на декабризм, а в словах о «полиции из лучших воспитанников» был готов видеть зерно мысли «об учреждении тайной полиции в государственном масштабе». Однако, не говоря о том, что подобная полиция была учреждена значительно ранее, такое суждение столь же односторонне, сколь и несправедливо. В частности, сосредоточив внимание на одиозном слове «полиция», исследователь не уловил смысла предложения Пушкина, заключавшегося в том, что надзор за нравами и их улучшение надо возложить не на начальство, а на самих же воспитанников — «лучших» из них.