Тысячелетняя пчела
Шрифт:
Само Пиханда. хотел еще о чем-то спросить, но удержался — Штефан Марко Дакснер заплакал. Запнувшись внезапно, старец сидел, крепко сжав губы, и из глаз его текли слезы. Раз, другой, по-мужски глубоко и тяжело, он вздохнул. Стазка Дропова разнюнилась вслед за ним — брат Феро хотел было одернуть ее, но вдруг раздумал — рука его повисла. Каменщики за столом смутились: чтобы не смотреть на Дакснера, кто-то принялся за пирожные, а кто-то в растерянности стал допивать из чашки уже давно выпитый кофе. Вскоре, однако, Дакснер пришел в себя, даже улыбнулся.
— Видите, каким я стал, — сказал он неожиданно бодро. — Как разволнуюсь, слеза прошибает, и уж теперь непременно расхвораюсь на несколько дней. Бессонница меня одолевает, ноги болят, не слушаются, отекают в лодыжках — затяжные походы мне уже не под силу. А как печально, когда не можешь делать того, что хотел бы!.. Ну хорошо, вы, думаю, пришли не затем, чтобы я вас всех до слез разжалобил. Упаси бог, я этого не хочу! Ведь мы, гемерцы, с липтовчанами любим друг друга. Должны любить! Еще в бытность мою поджупаном [40] я как-то воспользовался случаем и начал строить дорогу между Гемером и Липтовом. Приблизимся-де мы друг к другу, тогда и другие приблизятся к нам! Я часто хаживал в Липтов. Вспоминаю, как однажды я выбрался пешим порядком в Микулаш через Брезно и Чертовицу, но дорогой меня настигли проливные дожди и густые туманы, вот я и припоздал в Микулаш. Друзья-патриоты наняли два плота, оттолкнулись от берега и поплыли в Чахтице. Догнал я оба плота уже у Ондрашовой. Бросил на плот сперва свое ружье, потом узелок, ну а вымокнуть мне, разумеется, не хотелось: я разбежался и немыслимым скачком впрыгнул на плот посреди Вага. Патриоты наши только вскрикнули от изумления, да я и сам себе подивился; в толк взять не мог, как это мне удалось. И пришло мне на ум такое сравнение: когда в году сорок девятом наши словацкие добровольцы [41] стояли под Ачем, были они чуть не усыпаны вшами, — ведь как ушли из дому, так и не переоделись ни разу. Францисци все вспоминает, как пошутил один озорник: вырасти, мол, у этих вшей крылья, так они бы, верно, подхватили человека и с ним улетели… Может, и меня в том прыжке близ Ондрашовой вши-то и поддержали в воздухе, хотя что-то не припомню, чтоб в те поры у меня какие водились, — рассмеялся Штефан Марко Дакснер, хотя слезы текли у него по щекам. Он вытирал их белым платком и поглядывал на каменщиков, которые тоже робко улыбались. Но вдруг, словно по команде, они встали, поглядели строго в глаза друг другу, на миг замерли, стихли, а потом запели Дакснеру его любимую:
40
Заместитель жупана, главы комитата (или жупы).
41
Стр. 124. «…в году сорок девятом наши словацкие добровольцы стояли под Ачем…» — речь идет об одной из военных операций Словацкого корпуса (см. прим. к стр. 121).
И. Богданова.
Складно они пели, только вот до слез растрогали Штефана Марка. Он встал, обнял одного за другим и расцеловал. А потом сказал на прощание:
— Дорогие мои! Кто истово трудится, тот пусть не тревожится за плоды своего труда. И обретя признанье в случае успеха, пусть не стыдится нести ответственность за неудачу. Так подобает поступать мужам!
8
Жуфанкова артель управилась с работой к исходу третьей недели, в субботу до полудня. Стазка Дропова состряпала праздничный обед: половинку небольшого барана стомила в крупяной похлебке, заправленной картошкой и зеленью. К тому же поднесла мужчинам и по рюмке боровички со словами: «Перед кушаньем и после хороша палинка — сказал доктор Малинка». И сама смеясь не отказалась от рюмочки. Ее слова больше всех, почитай, рассмешили Юрая Гребена-Рыбу, и она с благодарностью во взоре подсела к нему. В руке держала недопитую рюмку, и мужчины заметили, как она украдкой предложила ее Юраю, — он притих, подмигнул Стазке и протянул к ней пустую ложку. Стазка вылила в ложку боровичку, и Юрай одним духом проглотил ее. Все глотнули вместе с ним и коротко рассмеялись. «Ладно уж вам, ладно!» — заворчал Юрай Гребен и строго посмотрел на товарищей, которые уж точно подняли бы его на смех, не начни Стазка делить баранину. Каменщики не спускали глаз с ее проворных рук, покрикивали, давали ей советы и выклянчивали куски получше. А смачно жуя сочное баранье мясо, они даже не заметили, как Стазка лучшие куски перекладывает со своей тарелки в Гребенову. Сытно пообедав, они разобрали остатки лесов, и мастер Жуфанко дотошно осмотрел сделанное. Он со всех сторон обошел трактир и все кивал головой. Там-сям останавливался, обнюхивал, общупывал, обглядывал подсыхавшую штукатурку, а ребята, следившие за ним, затаив дыхание, чуть поодаль, украдкой ломали руки, ворчали, бурчали, но тут же успокаивались, как только Жуфанко двигался дальше. Потом все вместе отступили на пятьдесят шагов и молча полюбовались делом рук своих. Трактир изменился до неузнаваемости. Он вроде бы вырос и помолодел. В красноватых лучах закатного солнца стал похож на расписное яичко. «Ей-богу, руки у вас золотые!» — только Стазкины уста и выдохнули похвалу. «Можно бы и лучше!» — бросил Жуфанко и пошел к трактирщику. Пошел и застрял в шинке, и каменщиков охватила тревога. Но вот оба объявились в дверях. Трактирщик, которого второй день трясла лихорадка, закутан был по уши, на голове — баранья шапка, словно пурга на дворе. Он заметно нервничал, но работу каменщиков оглядел во всех подробностях. Не хвалил и не хулил, но временами качал головой и всматривался попристальней; под конец, однако, всех позвал в дом. «Ишь стервец, как платить черед, так протянет год!» — шепотом отметил Мудрец. В трактире они расселись вкруг длинного дубового стола, положив перед собой шапки. Трактирщик заплатил всем поочередно, вычтя у каждого по гульдену за ночлег, и стал поеживаться лишь тогда, когда пришла пора ставить магарыч. Наконец он перемог себя и велел принести по стаканчику палинки да по пиву. Артельщики чокнулись, выпили, схватились за шапки, нахлобучили их на голову и потопали к своим лежакам. Был вечер. Они переночевали, а поутру, прежде чем зазвонили к заутрене, покинули Тисовец. Зашагали дорогой на Гнуштю. Три недели, проведенные в Тисовце, были для каждого вовсе не мед. Каменщик неделю свыкается и лишь осматривается вокруг. Во вторую неделю он кое-что уже начинает кумекать и даже на ком-то из местных дев останавливает свой выбор. В третью неделю заговаривает с девицей, что ему приглянулась. А когда наконец с большим риском осмеливается позвать ее на гулянку — надо трогаться с места. Может, потому-то сезонный каменщик редко когда приводит жену с чужой стороны. Будь в его распоряжении два-три месяца, чтобы с толком поволочиться за местной красавицей, глядишь, какая-нибудь к нему и присохла бы.
Уходили они с тяжелым сердцем, но за Тисовцем уже грянули песню. Выдержали этак с полверсты, а потом по очереди стали перхать, покашливать.
— Кабы чем глотку сполоснуть! — вздохнул Матей Шванда-Левша.
— Что ж ты Герша за собой не таскаешь? — рассмеялся Жуфанко.
— В таком засушливом краю палинка должна бы из родников изливаться, — сказал Левша. — Дома выпивка и на ум нейдет, а тут знай пил бы да пил. Не пойму, что со мной.
— Не тоска ли тебя часом заела? — отозвался Пиханда.
— И впрямь тоска! — согласился Левша.
— Экие мы шатуны, — сказал Само Пиханда-Пчела. — Мотаемся по свету, бродим, не разбирая дороги, крпцы попусту дерем, а если где и остановимся, черта лысого заработаем. То, что истратим и порвем, нам уж никто не воротит!
— Живи водой и воздухом! — посоветовал ему Мельхиор Вицен-Мудрец.
— Или любовью! — засмеялся Бенедикт Вилиш-Самоубивец.
— Пошел ты со своей любовью! — заткнул ему рот Феро Дропа-Брадобрей. — Нужна она голодному! Пустое брюхо — любви поруха!
— И то сказать! — подтвердил Матей Шванда-Левша. — Я однажды влюбился, не скажу в кого…
— В мамзель Мраклову, — прыснул Мудрец.
— Трепло!
Все засмеялись.
— Ну рассказывай, как дело было!
— Так не перебивайте!
— Только правду говори!
— Провалиться мне на этом месте, побей меня бог, если оброню хоть одно лживое слово, — божился Левша. — Так вот, бишь, влюбился я, и точно — неделю от еды нос воротил. Но только неделю. Дома я места себе не находил, усидеть не мог, уж на что — псу и то завидовал. Ведь что ему, псу-то, раз в год накатит на него, несколько дней кряду донимает, а потом цельный год он только что заборы обсикивает…
— Надо бы тебе войти с ним в компанию, — не выдержал Брадобрей.
— Брадобрей, цыц! — оборвали его товарищи.
— Ухватился это я за работу, — продолжал Левша. — Дай, думаю, колодец вырою. И вырыл. Мозоли у меня набрякли такие, что — хоть голову окунай. Так вот, стало быть, думал я, что в работе про свою любовь позабуду. Да черта с два позабыл! Совсем с панталыку сбился. Корову иду поить, а то, что у меня в колодце еще воды нет — и в голове не держу. Корова, того и гляди, окочурится — пришлось зарезать ее. А как зарезал, потихоньку стал есть. Уплетал я ее, мучась любовью, терзаясь страстью, пока буренку начисто не подъел. Ан у голода моего ни конца ни краю нет. Перерезал я всех овец и баранов, извел кур горемычных, а любовь все грызет меня да сокрушает. А когда и пса своего съел, я почти обезумел от горя. Поди, и на жизнь свою посягнул бы, кабы вовремя не опамятовался!
— Самоубьюсь! — изрек по привычке Бенедикт Вилиш.
— Как есть говорю! Однажды утром проснулся, а любви и след простыл. Как пришла, так и ушла. Я вконец за ту ночь оклемался! Сам по себе, без посторонней помощи.
— Ну уж чтоб так?! — заудивлялся Самоубивец. — Не верю!..
— Не хочешь, не верь!
— Ты-то хоть ходил к своей ненаглядной?
— А то нет. Каждый вечер!
— Так это уж после?!
— Дурак же ты! — стукнул себя по лбу Левша. — Когда она со мной, все любо-дорого. А вот днем я почти концы отдавал.
— Ты ж мог и днем к ней ходить.
— Черта лысого! Замужняя была.
— А муж ее? Разве ночью не разлеживал под бочком?
— Эх ты, фетюк косолапый! Муж-то был тогда далеко, на работе…
— Я бы ему такую свинью не подложил!
— Да ведь и я отступился. Но, клянусь богом, ребята, баба что надо! Только дотронется до тебя, а ты уж весь раскололся. Обхожу ее дом стороной, а издалека ее чую. Как она пахнет! Сладко, благостно! И чихнуть при ней страшно.
— Скажи, чья она?
— Много чести!
— Хотя бы имя?!
— Ни-ни!
— А нужно оно, как прошлогодний снег!
— Так это было в прошлом году? — ослышался Брадобрей и с опаской оглянулся. Стазка с Юраем Гребеном отстали так далеко, что, по всей вероятности, ничего и не слыхали. Мастер Жуфанко остановился и указал на речку Римаву близ дороги.
— Просвежимся!
Они сбежали к реке и жадно опустили в нее разгоряченные ладони. Кое-кто разулся и вымыл ноги. Иным достаточно было ополоснуть лоб, затылок или жилы на запястье. Освеженные, они зашагали бодрее и совсем забыли о том, о чем до этого говорили. Около десяти предстала перед ними Гнуштя. Вошли в нее тихо, как бы с оглядкой. Гнуштяне молитвословили в костеле, а те, что остались дома, должно быть, отлеживались, отдыхали. В селе — ни души. Артельщики стали поглядывать друг на друга, потом на Жуфанко, жевавшего в раздумье зеленый полый стебелек. Наконец он растерянно развел руками и направился к местной корчме. Долго ломились в нее, пока сонный корчмарь отворил дверь.