У каждого своя война
Шрифт:
– Война…
– Ты действительно сошел с ума! Мы, что ли, напали на фашистскую Германию? Мы развязали эту войну?
– Не мы, успокойся, Николай Афанасьевич, не мы. Но почему они взяли Минск через две недели после нападения? Почему они в конце августа были под Москвой? Почему они прорвались к Волге? Везде входили, как нож в масло. Почему был взят Смоленск? Почему был окружен Ленинград? У меня этих «почему» знаешь сколько?
– Если хочешь знать, у меня не меньше, — перегнувшись через стол, шепотом произнес Николай Афанасьевич. — Только я сижу и помалкиваю в тряпочку…
Несколько секунд они смотрели друг другу прямо в лицо, близко-близко, так что у обоих туман поплыл перед глазами. Николай Афанасьевич сел, обессиленно откинулся на спинку кресла, достал платок и начал медленно протирать очки, весь сосредоточившись на этом занятии. Семен Григорьевич по-прежнему сидел боком к столу, сидел неестественно прямо и, повернув голову, смотрел на него.
– Мы что, Семен Григорьевич, встретились с тобой, чтобы теории о войне разводить? Почему да зачем? Согласен, ошибок было наделано много, но все же... победили мы! Вот так-то, Семен Григорьевич, мы победили. В этом и вся правда.
– Нет, не в этом. То, что мы победили, — исторический факт, Николай Афанасьевич. Правду мы никому не говорим. Вот нашелся один... врач участковый... захотел написать правду, так его сразу — на Лубянку. По доносу подлеца... обыкновенного подлеца... это ведь тоже горькая правда…
– Но этот обыкновенный подлец написал в доносе правду, — усмехнулся Николай Афанасьевич.
– Он написал донос. А ты думаешь, такой участковый врач в России один? Сейчас многие... сотни, если не тысячи сидят по ночам на кухнях или в своих махоньких комнатушках и пишут. Ту правду пишут, которой вы так боитесь. Боитесь, что ее узнает народ.
– Во-он ты как заговорил... — уже ледяным тоном произнес Николай Афанасьевич и надел очки. Без очков лицо его выглядело каким-то беспомощным, даже растерянным, а теперь вновь стало начальственным, значительным, строгим. — Во-он ты как заговорил, Семен Григорьевич, — повторил он. — Кто же это «вы», позвольте узнать?
– Партийное руководство.
– Хорошо, что отвечаешь прямо. Я всегда тебя за это уважал. Ты всем эту свою правду говоришь, позволь узнать, или только мне?
– Еще участковому врачу говорил, которого арестовали.
– И больше никому?
– Больше никому, — отвечал Семен Григорьевич.
– А почему так? Если это правда, то говори ее всем. Рассказывай, если художественно писать не умеешь. Зачем же таиться и действовать исподтишка? Сказать, почему ты молчишь? И говоришь это только мне да еще вот этому... врачу, сказать?
– Я слушаю, Николай Афанасьевич.
– Потому что ты боишься — тебе не поверят.
Не поверит тот самый народ, за который ты тут передо мной распинаешься.
– Сейчас, может быть, и не поверит... но пройдет время, правда станет известна всем... и тогда люди содрогнутся, — убежденно и опять-таки совершенно спокойно ответил Семен Григорьевич.
– Бро-ось, Семен Григорьевич, брось демагогию разводить! — Николай Афанасьевич стукнул кулаком по столу: — Правда! Она не твоя собственность. Один ты, видишь ли, знаешь! А другие в потемках бродят! Правду знает партия! И потому ведет народ от победы к победе!
– Это я в газетах читал.
– Плохо читал, значит. Есть одна великая правда! Партия ведет народ к коммунизму! Через страдания и кровь! Через трудности! Но от победы к победе! К светлому будущему! Вот это и есть — великая наша правда.
А все остальное — мелкие правденки, которые ты мне тут растолковываешь. Я их уже слышал, дорогой мой Семен Григорьевич.
Зазвонил телефон, и Николай Афанасьевич взял трубку. Женский голос спросил:
– Простите, Николай Афанасьевич, из Моссовета звонили, от Юрия Сергеевича. Вы у них на совещании будете?
– Нет. Передайте мои извинения и скажите, пусть пришлют мне протокол совещания и решение. И пока, Валентина Ивановна, ни с кем меня не соединяйте.
Я очень занят.
– Хорошо, Николай Афанасьевич. Вам чаю не подать?
– Давайте.
– А бутербродов?
– На двоих.
– Бутерброды с колбасой или с сыром?
– С «Любительской»... — Прикрыв трубку ладонью, Николай Афанасьевич спросил: — Тебе «Любительскую» колбасу или копченую?
– Давай «Любительскую»... — Впервые за весь разговор Семен Григорьевич усмехнулся, видно, вспомнил что-то, может быть, ту самую блокадную обкомовскую столовую, где в туалете застрелился капитан.
– Да, с «Любительской», Валентина Ивановна.
– Хорошо, Николай Афанасьевич. Сейчас принесу. — Секретарша положила трубку.
– Чего ты ухмыляешься? — подозрительно спросил Николай Афанасьевич, кладя трубку на рычаг. — Я все дела, понимаешь, отложил, чтобы с ним тут турусы на колесах разводить, а он ухмыляется. Дела у меня, между прочим, государственной важности, говорю без ложной скромности, вполне серьезно.
– Понимаю. Поэтому и пришел к тебе, — ответил Семен Григорьевич.
– Хочешь сказать, что арест твоего участкового врача — дело государственной важности?
– Несомненно. Как и то, о чем мы тут с тобой разговариваем, Николай Афанасьевич, — подтвердил Семен Григорьевич. — Вот ты говорил о великой правде…
А помнишь... постарайся вспомнить, пожалуйста, как мы с тобой отходили от голодухи в сорок третьем в деревне. Когда нас вывезли по Ладоге.
– Ну-ну... — кивнул Николай Афанасьевич.
– Мы с тобой тогда лежали на топчанах в избе и говорили о том, сколько народу умерло от голода в Ленинграде. Прикидывали, ты называл одну цифру, я — другую... А потом я сказал, что такого количества смертей от голода, наверное, не было в истории России никогда.
Помнишь? Я сказал, что во время голода в двадцать первом умерло меньше. Припоминаешь?
– Ну-ну, помню, — опять кивнул Николай Афанасьевич.
В это время в дверь постучали, затем она отворилась, и секретарша Валентина Ивановна внесла на подносе два стакана с чаем, сахарницу и тарелку, на которой аккуратной стопкой лежали бутерброды с аппетитной «Любительской» колбасой. На отдельном столике у зашторенного окна секретарша расстелила большую салфетку, поставила стаканы, тарелку с бутербродами, две пустые тарелочки, сахарницу, приятно улыбнулась Семену Григорьевичу и Николаю Афанасьевичу, сказала: