У каждого своя война
Шрифт:
Встал с кушетки, застегнул брюки и медленно вышел из «пенала». На пороге оглянулся — Милка лежала на кушетке в задранном до живота платье, белые голые ноги вытянулись. Гаврош скривился от неожиданной боли и обиды, прикусил губу. Ему вдруг стало жалко и Милку, и себя, и острая ненависть к Робке пронизала его до пяток. Он прошел по коридору, открыл и с силой захлопнул дверь. От этого звука Милка очнулась, медленно подогнула под себя ноги, застонала, всхлипнула и заревела навзрыд.
– Гад... гад... — шептала она сквозь слезы. — За все заплатишь, гад…
Она вдруг резко поднялась, сняла с себя изорванное платье, достала черную длинную юбку. Она одевалась с лихорадочной торопливостью, всхлипывая и утирая слезы. Желание отомстить овладело ею всей, и других мыслей в голове не возникало. Она твердо знала, что сейчас сделает, и совершенно не думала о том, что будет потом, не думала, какая опасность может грозить ей.
Продолжая всхлипывать, она выскочила из квартиры, каблучки дробно застучали по лестничным ступенькам.
Она вышла из дома и заспешила по переулку. И тут судьба на какое-то время отвела от нее беду. В темноте она налетела на Робку. Он шел к ней. На углу они столкнулись — Милка едва не сбила его с ног.
– Милка, ты? — Робка вглядывался в ее зареванное, распухшее от побоев лицо. — Что случилось, Милка?
– Робка... Робочка-а... — Милка громко разревелась, уткнувшись ему в грудь, и ее худые плечи мелко вздрагивали. Робка растерянно гладил ее по плечам, по распущенным, спутавшимся волосам.
– Милка, миленькая... ну что ты, Милка…
Понемногу она успокоилась, Робкиным платком утерла слезы, с облегчением вздохнула — слезы освобождают от гнетущего тумана беды.
– Пойдем погуляем? — Она как-то жалобно взглянула на него.
Переулками они дошли до набережной, перешли через мост. Милка тихо, даже без волнения рассказала, как приходил Гаврош, как избил ее. Промолчала только о том, что он изнасиловал ее. Она держала Робку под руку, и ее пальцы то и дело нервно вздрагивали, а голос то напрягался, то ослабевал. Вдруг она проговорила с горечью уставшего, взрослого человека:
– Господи, как все надоело... эта жизнь дурацкая… когда она кончится?
Робка не нашелся что ответить, только крепче прижал ее руку. Он еще сильнее испытывал обиду и унижение за Милку оттого, что не знал, как поступить, понимал свое бессилие перед Гаврошем и его компанией.
Милка посмотрела на него сбоку, на его понурый, убитый вид, спохватилась и улыбнулась:
– Давай посидим? — Она первой присела на лавочку и, когда Робка сел, обняла его, взъерошила волосы на затылке: — Прости меня, разнюнилась перед тобой, как... девочка... Ух, какая же я дуреха — каждый день видимся, а мне все мало... Влюбила в себя малолетку, а теперь боюсь…
– Чего боишься? — спросил Робка.
– Тебя потерять боюсь, глупый.
– Ты меня в себя влюбила, а я, значит, ни при чем?
– Ты же бычок на веревочке... — Она тихо рассмеялась, после паузы спросила серьезно: — Тебе когда-нибудь что-то очень важное в жизни решать приходилось? Что-то очень важное…
– Не знаю... — Робка снял куртку, надел ее Милке на плечи, обнял, спросил: — А что?
– Не знаю, как тебе объяснить... — Милке хотелось все рассказать Робке о краже денег в магазине, и что сделал это Гаврош, и что она хочет пойти в милицию и заявить. Хочет, но не решается... боится…
И она проговорила: — Вот возьму и решу что-то очень важное.
– Что? Все грозишься, а не говоришь. Я тоже решу что-то важное, очень. — Робка поцеловал ее в шею.
– Что же ты хочешь решить?
– А женюсь на тебе! — с веселой бесшабашностью проговорил он, а Милка тихо рассмеялась.
Стоял теплый вечер. Справа от них тянулась набережная с цепочкой горящих фонарей, и желто-красные ломающиеся дорожки света бежали по черной воде, возвышался у пристани светящийся пароход-ресторан, оттуда доносилась музыка, на палубе о чем-то громко разговаривали трое подвыпивших мужчин и громко смеялись. Гудели, сверкая фарами, проносящиеся редкие машины.
– Если ты меня разлюбишь, я сразу... умру, — вдруг тихо и очень серьезно проговорила Милка. — Не веришь? Правда, правда — сразу умру…
Робка поцеловал ее, и у него перехватило дыхание.
– Я тебя никогда... никогда не разлюблю…
Она долго смотрела ему в глаза, потом отодвинулась, сгорбилась, глядя в землю. И вдруг сказала глухо:
– Это Гаврош в магазине деньги украл.
– Откуда знаешь? — вздрогнул Робка.
– Знаю, — качнула она головой и вновь посмотрела на него внимательно, изучающе.
– Брось... — Робка оторопел, испугался и даже не скрывал этого.
– Хоть брось, хоть подними, — ответила Милка. — Ворюга проклятый... Отец плюшевых мишек шьет... слепой... двадцать копеек за штуку. У него все пальцы иголкой исколоты... до крови... — Милка проглотила комок в горле, глубоко вздохнула, словно наконец решилась на что-то.
– Да откуда ты знаешь? — Робка все еще не верил, вернее, ему очень хотелось бы, чтобы слова Милки оказались без доказательств, оказались неправдой. И боялся признаться самому себе, что хочется ему этого потому, что тогда не надо будет решать что-то очень важное.
И очень опасное для Робки и Милки. Очень... позорное, с точки зрения Робки.
– Откуда ты знаешь? — повторил он.
– Знаю. — Она взглянула на него, жестко прищурившись, словно опять проверяла, какое это на него производит впечатление. — И заявлю куда надо... В милицию заявлю.
– Заложить хочешь? — прошептал Робка.
Она опять молча изучала его, и Робка не выдержал ее взгляда, отвел глаза в сторону. Милка усмехнулась:
– Что ж ты тогда про свою соседку рассказывал? Двое детей у нее, с работы ее выгоняют, детей кормить нечем будет... Конечно, в сторонке сочувствовать всегда легче.
Робка понимал жестокую правду ее слов, сидел опустив голову.
– Не бойся, — сказала Милка. — Тебе они ничего не сделают.
– Да я не об этом, Мила, — неуверенно забормотал Робка.
– А о чем? — Теперь она чувствовала разницу между ним и собой, которая заключалась прежде всего не в двух годах возраста, а в том, как жила она и как жил он, в том, что значил труд для нее; и в том, что ее любимый Робка труда как такового, в сущности, не знал никогда.
– Ну не об этом я, Мила! — уже нервно и обиженно проговорил Робка.