У времени в плену. Колос мечты
Шрифт:
— Ох, я сейчас задохнусь! О, я сейчас задохнусь!.. — не переставая вздыхал Паладе.
Когда его величество Василий-воевода Лупу основал господарское училище под благолепной сенью Трех Святителей, среди первых его питомцев был и Паладе. Но книжная грамота никак не приставала к нему, как ореху не прилипнуть вовек к стенке. С трудом удавалось ему нацарапать несколько букв, сосчитать до десяти. Учитель арифметики, посвистывая над головой непутевого вишневою тростью, задался целью любой ценой вбить в его мозги Пифагорову таблицу. Но все было напрасно. Со сложением он кое-как справлялся, с вычитанием и делением — тоже, хотя с еще большим трудом. Зато умножение не поддавалось ему никак. Однажды, рассердившись, наставник задумал его проучить. Пригнул, держа за загривок книзу, пока голова провинившегося не оказалась между ногами, и как следует стегнул несколько раз по мягкому месту, от которого, по его расчетам, знание арифметики просто было обязано вознестись прямехонько к черепушке. Паладе вначале терпел, наконец, не выдержав, взметнулся вдруг кверху вместе со своим благодетелем. Хорошенько его встряхнул, отступая к порогу, словно хотел выбить пыль схоластики, уронил на пол и кинулся бежать. На том его учение и закончилось. После этой выходки к нему и пристало прозвище «Лошадка». Паладе в свое время женился, округлил свою вотчину, некоторое время околачивался при дворе на разных мелких должностях; в ряд с состоятельными боярами он не встал, высокого сана при господаре не добился, отчего и испытывал постоянное недовольство, завидуя и оговаривая всех подряд.
Спафарий Николай долго молчал, охваченный невеселыми думами. Как неодолимые весенние потоки, они уносили его то к телу Стырчи, тщетно ожидавшему могильщика, то к ненадежности времени и слабосилию воеводы Молдавии, то к стране, терзаемой нищетой и недородом, то к княжне Руксанде, которую он уже целую вечность не видел, но которая неизменно жила в его душе, будто ангел бессмертия, то, наконец, к его собственной судьбе, к смыслу жизни, к тому, что делал и хотел, что должен был бы делать. Его считали великим книжником. А как полагал он сам? Ведь он лучше всех понимал, как недостаточно полученное им образование. Люди видят только внешнее — словно блеск воды на поверхности озера, раскинувшегося в долине среди молодых лесов; ему же хочется побольше узнать, поглубже во все вникнуть, чтобы не осталось ни капли, им не познанной, ни пылинки, не рассмотренной им на свет. Люди полагают, что сан спафария принес ему счастье. А сам он? Уж он-то понимает, что это — одна суета, как и многое другое, чего ему удалось добиться, что душа его на этом успокоиться не может, что ей нужно хоть немного покоя — для чтения и познания, для того, чтобы он мог писать. И истинное наслаждение для него — именно в этом, а не в бесплодной роскоши двора, не в шумных его торжествах и охотничьих забавах. Для чего, к примеру, люди изучают геометрию? Потому что искусство это стародавнее, по свидетельству Иосифа Флавия, изобретенное еще Авраамом, и ключи от математики скрыты в его неисчерпаемых недрах. Оно и побуждает нас к исследованию, раскрывая доказательства истины, что полезно и в делах житейских, помогая при измерении земли и неба, воздуха и вод, всего, что обладает размерами. Ею руководствуются астрологи, географы и даже богословы, так как не будь ее линий, треугольников, квадратов и прочих геометрических фигур, нельзя было бы представить, к примеру, параболу о Ноевом ковчеге или о Соломоновом храме из Ветхого завета и многого, многого другого. Вот для чего люди изучают геометрию. Но в первую очередь и прежде всего — потому, что находят в этом особое наслаждение, ибо искусство это близко их душе и таит для них ни с чем не сравнимую сладость. То же самое — с любым другим делом, требующим дружной работы, разума и духа, с любым иным из свободных художеств, будь то грамматика, риторика, диалектика, логика, будь то музыка или астрология. Кто делает что-нибудь по принуждению, тот самого себя по доброй воле терзает и карает... Не так давно, съездив в Нямецкий монастырь, спафарий поговорил с тамошними монахами, полистал книги, пергаменты и свитки в кованых сундуках в сумраке прохладных келий, послушал повести былых времен. Но более всего тронула его легенда о чудотворной иконе «пресвятой владычицы нашей богородицы девы Марии». Образ перешел к князю Александру Доброму из рук властителя Константинополя Иоанна Палеолога, посетившего в тот год Землю Молдавскую. «И спросил тогда Иоанн Палеолог, император, Александра-воеводу, какому царству или королевству тот подвластен; и ответствовал гос подарь, что володеет землей своей, ограждая ее мечом от любого из соседей». И сказал ему Палеолог: «Подобных мест, наделенных всей красой и благами мира, и любовью к земле своей не доводилось никогда нам видеть, ни слышать не приходилось о таких...». Так почему бы ему, Милеску, не написать книги о тех славных временах? Или начатый им перевод эллинского трактата под названием «Книга, а в ней — множество полезных вопросов для многих дел нашей веры»? Никак не найдет Николай времени, чтобы его закончить. Да и многое другое сумел бы, наверное, написать, перевести и истолковать, выпади ему хоть капля покоя, не отвлекай его от истинного дела суета высокой должности с ее обманчивым почетом и выгодами... Но если бы их не стало?.. Кто обратил бы еще на него внимание?.. Кому понадобились бы его труды?.. Кто бросил бы на него хотя бы взгляд, какой стала бы его цена в глазах родичей, всего боярства?.. И что сказал бы тогда отец?.. Кто снял хотя бы шапку перед ним, низвергнутым в ничтожество?..
Что же есть тогда грамотей и книжник? Человек, наделенный множеством друзей и мудрых советчиков. Такие у него имеются, это Ксенофонт, Демокрит, Цицерон, Платон, Аристотель, Пиндар, Софокл... Все верно, он сумел усвоить бесчисленные суждения философов, писателей, прославленных в веках царей. Но в итоге, чтобы правильно прожить жизнь и верно, честно вести себя в ней, нужно иметь также собственное мнение обо всем... А если его у тебя нет?..
— Ох и духота! Ну и душно! — неустанно бормотал между тем Лошадка. — Ох-ох, я-то глаголю да глаголю, а твоя милость все глядит куда-то да глядит, до меня твоей-то милостии дела нет...
«Да ведь он о чем-то, кажется, говорит!» — спохватился Милеску.
— Говори, твоя милость, боярин Григоре, говори... Куда бы я ни глядел — слух мой для тебя открыт...
— А я-то думаю, и вполуха не слушаешь... Не слушаешь ты меня, не спорь... Ибо, кто есть я и кто — твоя милость? Я — боярин второй руки, невесть кто, подуй — и нет меня. Твоя же милость — великий спафарий, вкушаешь кофий на фарфоре, сидишь за столом воеводы... Я-то думал — старые друзья для твоей милости что-нибудь да значат...
— Значат, боярин Григоре, не сумлевайся.
— Меня, твоя милость, не обманешь...
— Может, у твоей милости есть челобитие для князя?
— Разве нынче об этом речь, боярин Николай?.. думалось мне недавно — годы-то идут, мы стареем, и чем больше стареем, тем дальше друг от друга уходим: твоя-то милость все вверх да вверх, ого, высоко забралась, тогда как я — во что однажды плюхнулся, в том поныне и болтаюсь...
Милеску напрасно пытался догадаться, куда тот метит и что его гнетет. Но в памяти всплыла поговорка старого пасечника. «Если на исповеди — лиса, береги гусей!» И он вдруг спросил:
— Детские годы Алеку Стырча, казначей, и твоя милость провели вместе?
— Конечно, — не совсем уверенно промолвил Паладе.
— И вы были соседями?
— Конечно, друг-боярин Николай...
— И вотчины ваши рядом лежали?
— Да...
— И по праздникам друг к другу ездили, во здравие вздымали чаши?
— Конечно, так... Как велит обычай, издревле...
— А сегодия?.. Сегодня ты отрекся от любви, что была между вами прежде, и предал его?
— Не предавал я Алеку, боярин Николай, клянусь богом! Признался только господарю, что учуял в ту ночь...
— Ну что ж, недаром говорит мудрый царь Соломон: посеявший зло пожнет лихо. А Иисус Сирах к тому добавляет: что бы ты ни делал, помни о конце!
— Молю, боярин, не кляни меня так жестоко... Человек я смиренный и честный...
Милеску, однако, вспомнились строки из «Антигоны»:
...Ведь нет у смертных ничего на свете, Что хуже денег. Города они Крушат, из дому выгоняют граждан, И учат благородные сердца Бесстыдные поступки совершать, И указуют людям, как злодейства Творить, толкая их к делам безбожным...Григоре Паладе, не слышавший о Софокле, которого как раз пытался перевести на молдавский язык Милеску, в душевной простоте подумал, что спафарий повторяет какой-нибудь псалом.
— Великий и сильный никогда еще не миловал малого и слабого, — пробубнил он плаксиво. — Таков уж закон.
— Стырче милости уже не нужны...
— Стырче-то... Так уж было суждено. Помилуй его господь! Когда государь, Александр-воевода, после дивана снял перстень с руки и вручил Иордаке Кантакузино, чтобы тот отдал его мне, всевышний творец послал мне в том знамение, что дела мои достойны благословения, и час уже недалек, когда мне будет уделено местечко где-нибудь поблизости от твоей милости...
— Если выроешь еще кому-нибудь яму? По одежке протягивай ножки, боярин!
— А ты жесток, спафарий, жесток... Ох и жарища нынче, ох и жарища!
Дорога была дальней, копыта добрых коней усердно взметали пыль, мысли путников блуждали неведомо какими тропками. «Что есть истина? — Истина есть Господне Слово. — А что гласит Слово Господа? Слово Господа возглашает Истину». Почему в памяти всплывают эти путаные обрывки чьей-то мудрости?.. Почему соскальзывают к нему по солнечным лучам со странным сиянием, проникая в душу, наполняя ее небывалым светом?.. Почему неизменно держатся в памяти, возвращая его к минувшим годам, к милым сердцу незабвенным веснам?
Как каждый добрый наставник, Софроний Почацкий, радовался удачам своих воспитанников по училищу, не упуская ни одного случая показать их думным боярам или самому воеводе и притом похвалить. Однажды (как раз когда юного Николая начали терзать различные сомнения: «что есть Истина? Что есть Господне Слово?»), зайдя в школу при храме Трех Святителей по своим делам, его величество князь Василий Лупу обратился к Почацкому с вопросом: «Кто из сих господских отроков более прочих усерден в буквосложении? » — «Николай, сын Гавриила», — отвечал Почацкий. Поглядев на строчки, нацарапанные на табличке, господарь их одобрил. «Кто из отроков усерднее всех в словесности?» — спросил затем воевода. «Николай, сын Гавриила», — отвечал снова Софроний Почацкий и велел питомцу продекламировать латинские стихи Виргилия и Овидия и греческие — Гомера. И с удивлением, и с великим удовольствием слушал юного Николая господарь. А после повелел старику-наставнику: «Приведешь отрока ко двору, пусть послушает его государыня!». И Почацкий повиновался. Вначале привел ученика, словно говорящую куклу, для развлечения Екатерины-черкешенки и обеих княжон, Марии и Руксанды, дочерей покойной княгини Тудоски. Затем, по необходимости — в качестве канцелярского писца, для переписки бумаг, для составления под диктовку писем. А впоследствии также — как помощника самого Почацкого, приглашенного воеводой давать уроки княжеским дочерям. Николай был еще подростком, и никто не мог вообразить, что в те дни, когда он сидел рядом с учителем за лаковым столиком, среди стен, украшенных коврами, гобеленами и образами, среди диванов, устланных мехами, стульев, обитых бархатом, серебряными гвоздями, докучая нежным княжеским отпрыскам правилами латинской или славянской грамматики, силлогизмами или биографиями по Плутарху, — никто не смог заподозрить, что его душу охватывают все большее смущение и волнение, что в ней разгорается яркое пламя. Да и сам Николай не понимал еще, что с ним происходит. Чувствовал лишь, как это было необычно, возвышенно и прекрасно. И этот трепет впервые его охватил при чтении отрывка из «Метаморфоз»:
Не было моря, земли и над всем распростертого неба, —
Лик был природы един на всей широте мирозданья, —
Хаосом звали его. Нечлененной и грубой громадой,
Бременем косным он был, — и только, — где собраны были
Связанных слабо вещей семена разносущные вкупе,
Миру Титан никакой тогда не давал еще света,
И не наращивала рогов новоявленных Феба,