Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Учебные годы старого барчука

Марков Евгений Львович

Шрифт:

— Позвольте мне в больницу пойти, Владислав Сигизмундович; у меня лихорадка! — пролепетал я смущённым голосом, не сомневаясь, что злой поляк насквозь видит все мои плутни.

— В волосах лихорадка, а под ногтями чума! — передразнил меня Нотович. — Весь вечер пропаясничал, а теперь от уроков бежишь?

— Ей-богу, у меня лихорадка… Хоть у Белокопытова спросите! — растерянно оправдывался я, стараясь вспомнить медицинские советы своего друга. — Всё утро тошнило и голова кружится, а в спине озноб.

— Я вот знаю хорошую берёзовую припарку, от той сейчас знобить перестанет! Правда, Егор Иванович? — насмешливо улыбнулся Нотович, явно наслаждаясь моим смущением и обращаясь с ироническим подмигиванием к подходившему в это время другому надзирателю.

Глуповатая рыжая фигура Егора Ивановича Гаевского, с длинными огромными ушами в белом пуху, удивительно похожая на обезьяну-ревуна, улыбнулась в свою очередь широчайшею, но добрейшею улыбкою.

— Да, да, не мешает получить этой припарочкой! Славная штука! — ответил он шутливо, но, по счастью, заметил мой отчаянно сконфуженный вид, потому что сейчас же переменил тон. — Нет, что ж, в самом деле, Владислав Сигизмундович, вы его не стращайте. Он мальчик хороший. Его не за что… — вступился он. — В больницу, что ли, просишься? Чем болен?

— Да вот, должно быть, латинской грамматикой захворал! Лиханович шутить у них не любит… Тот сейчас за волостное правление да в нижний земский суд.

— Нет, он и вправду, должно быть, нездоров, — возразил благодушный Гаевский. — Видите, какой бледный, а глаза горят… Отпустите уж его… Он врать не станет, ещё не навык.

— Ну, чёрт с тобою! Уж видно, еша, счастье твоё! — с злобной усмешкой уступил Нотович. — Ступай себе, да смотри, еша, не залёживайся там, знай честь! А то директору, еша, доложу, задаст он тебе… Ишь, брызнул, точно волчонок дикий! Даже и поклониться не догадался, — крикнул он мне вдогонку.

Я нёсся во всю прыть по коридору, сам не веря своей удаче и совершенно позабыв, что больному подобает идти медленным и затруднённым шагом.

— Что, Шарапчик, отпустили, отпустили? — с завистливым любопытством спрашивали кругом. — Вот счастливчик! Поклонись от нас Ивану Николаичу!

Нужно было ещё забежать к старшим братьям в шестой класс, взять от них запас интересных книг для меня и Алёши, который уже несколько дней, как лежал в больнице, простудив грудь.

— Что бы вам дать хорошенького? — раздумывал Борис, роясь в своём столике.

— Да что дать? Давай, конечно, «Трёх мушкетёров» и «Королеву Марго», лучше ничего не выдумаешь! — решил Анатолий.

Мы были обеспечены чтением на целую неделю, и братья обещали вечером прийти к нам в больницу.

Радостно нагрузившись узелком этих бесконечно интересных книг, и ещё радостнее разгрузившись от бремени досадных забот об уроках и тетрадях, я шёл, волнуемый сладкими мечтами, через пустой гимназический двор, уже покрытый первым зимним снегом, к знакомому высокому крылечку с крошечной дверью, над которою висела круглая зелёная вывеска с давно привлекательною для нас надписью «Больница».

В больнице всё было как-то необыкновенно ново и необыкновенно чисто, и вместе с тем необыкновенно тихо и уютно. Везде сверкали крашеные полы, через них тянулись узенькие коврики. Медные умывальники и тазы сияли, будто только что купленные. Стеклянный шкаф с разными пузырьками, мисками и трубочками странного вида, с медными весами и медными ступками, тоже сиял, недоступный в своём таинственном величии, благоговейно чтимый самыми бесшабашными шалунами.

Большая часть железных кроватей больницы была почти всегда пуста, и они тоже сияли в белых чехлах на ярких лучах солнышка, глядевшего сквозь большие и чистые окна южной стены. Впечатление света, тишины, мира охватывало всякого из нас при входе в эту всегда безмолвную и всегда чистенькую больницу. Тут уж не было грубых сторожей солдат, ругавшихся с нами по-извозчичьи в цейхгаузах, спальнях и умывальнях; не было обычного базарного крика, споров и толкотни нашей ежедневной пансионской жизни. Здесь пахло чем-то домашним, чем-то дружественным и ласковым, сравнительно с грубыми обычаями многолюдной пансионской казармы. Старушка сиделка рассказывала здесь по вечерам сказки, как няня в нашем лазовском доме; смиренный глуповатый фельдшер, с головою, зачинённой остро кверху, как хороший карандаш, с вялою и мягкосердечною автоматичностью разносил по утрам лекарства и обеденные порции, никогда не возвышая голоса, ни на что не сердясь и ни на кого не обижаясь. И эти порции совсем какие-то другие, не казённые: иначе пахнут, иначе смотрят; это не опостылевшие, кое-как сляпанные блюда, всё одни и те же в каждый понедельник, в каждую субботу, заготовленные, как калачи на базаре, разом на сотню человек. Тут каждому больному даётся своё, особое, по его вкусу, по его желудку; такие кушанья, какие бывают только дома, и в бесцеремонной обстановке дома: на простой тарелочке, в круглой цветной мисочке, в аппетитном горшочке оригинальной формы.

Да и сами мы тут уже не казённые люди, не бесчисленные пешки, однообразно одетые все в одни и те же чёрные курточки с красными воротниками, с жёлтыми пуговицами. Тут мы по-домашнему: и в тёплых ваточных халатиках, и в рубашках, и в мягких байковых одеялах, драпированных в виде греческой тоги. И посидишь в мягком креслице, и поваляешься на кожаном диване приёмной, и растянешься, когда вздумаешь, на кровати. Ничего нет стесняющего и обязательного, ни звонков, ни распределений занятий. Рисуй себе, пиши, читай, болтай или слушай россказни, съёжившись в кресле около топящейся печки. Или залез совсем с ногами на широкий подоконник и любуйся себе, горя мало, на текущую по улицам шумную и разнородную жизнь города.

Оттого-то всякий из нас, умаянный несколькими месяцами сплошной казёнщины, сплошного казарменного строя жизни, угорев до боли от базарной сутолоки многосотенной толпы шалунов, крикунов, драчунов, от надоедливого педантизма надзирателей и учителей, томился жаждою отдохнуть недельку-две в больнице, как библейские евреи в пустыне томились по стране обетованной.

Я сидел на кожаном диване приёмной с своим узелком под мышкой, не смея снять противной курточки с медными пуговицами, и, так сказать, наполовину ещё принадлежа глухо шумевшей вдали гимназии учителей и классных звонков, когда на ступеньках высокого больничного крыльца послышались тяжёлые шаги, с громким стуком, но неверно ступавшие по лестнице.

— Иван Николаич! Он уж завсегда в десять часов, минутки не пропустит! — благоговейным шёпотом сообщил мне фельдшер Ильич, за полчаса до этого облачившийся в форменный сюртук, и стоявший у своего таинственного шкапчика, как поп у престола, готовый начать обедню.

Дверь отворилась нетвёрдою рукою, и на пороге появилась добродушно улыбающаяся фигура Ивана Николаевича. Он с некоторым усилием перенёс поочерёдно свои уже изрядно окостеневшие ходуны через порог двери, слегка придерживаясь за притолоку; но раз очутившись на ровном полу, он быстрыми шагами, словно кто толкал его сзади, пробежал прихожую и приёмную и добежал до дальней комнаты больницы. Казалось, он сам не мог удержать своего бега, как будто внутри его работала от него не зависимая, гнавшая его вперёд пружина.

Светлые комнаты больницы словно ещё просветлели при появлении этого приветливо улыбавшегося, весело смотревшего кругом старца. Его пожелтевшие, будто от лёгкой позолоты, длинные, до плеч доходившие серебряные кудри, и окаймлённая ими белая и гладкая, как мрамор, круглая лысина могучего черепа, действительно сияли и сверкали среди ярко освещённой комнаты, а с ним вместе в слишком мёртвую атмосферу больницы ворвалось освежающим облаком прохладное дыхание молодого снега и вольное раздолье далёких деревенских полей.

Иван Николаич пришёл в одном своём неизменном вицмундире, расстёгнутым настежь, с открытою белою манишкой, без перчаток и без калош, как ходил он всегда, даже в жестокие стужи рождественских и крещенских морозов. Его умное, уже беззубое лицо в мелких морщинах, с характерными крупными чертами, отвислым подблюдком и отвисшею от старости нижнею губою, красное от здоровья и зимнего холода, смотрело по-юношески здорово.

— Ну вот и я! Будьте здоровы, — приветствовал он всех, мягко потирая раскрасневшиеся руки и радостно улыбаясь. — Бог зиму послал, снежок… На санках будем кататься… Зима — весёлое дело, «в зимний холод всякий молод» в стихах сказано. Так, что ли, бабуся? — обратился он к старушке Гордеевне, стоявшей в почтительной позе, с учтиво сложенными на животе руками, у кровати тяжко больного Крамалея.

Поделиться с друзьями: