Учебные годы старого барчука
Шрифт:
— Так точно, сударь; зиму тоже на радость человеку Господь посылает, — спокойно поддержала его старуха. — Все столбовые праздники Господни зимой бывают. Опять-таки что святки, что масленица, всё зимой…
— Вот-вот! Ты верная хранительница преданий, старуха… Верная дщерь славянства… С Гостомысла не изменила отеческих верований в сударыню Масленицу, — улыбался Иван Николаич, обращаясь глазами к больным и рассчитывая на их сочувствие.
— Вот вы непременно простудитесь, Иван Николаич, — перебил его с своей постели грубою октавою огромный бородатый шестиклассник Баранок. — Зима настоящая стала, а вы всё в одном мундирчике франтите… А ещё нас лечите.
— Зачем простужаться? Простужается только немыслящий человек, незнакомый с законами природы, — с неизменной спокойной улыбкой возразил Иван Николаевич. — Вот ты, юноша, басишь теперь как архиерейский бас, и кашляешь, и грудь у тебя ломит. А отчего? Оттого, что попираешь невежественно священные законы природы. Как тебе не простудиться, когда ты ежечасно коптишь и нагреваешь свои лёгкие, эти драгоценные орудия дыхания твоего, сотканные из нежнейшей перепонки, ради очищения крови твоей от нечистот? То, что Творец назначил быть, так сказать, житницею свежего воздуха, вы, невежды-юноши, как ваши невежды родители, вы обращаете в смрадный овин, в дымогарную трубу, покрытую сажей. Для вас обоняние богомерзкой травы табака дороже здоровья и самой жизни. Не обращаешься ли через это ты, глупый юноша, вопреки твоему шестиклассничеству и всей твоей учёности, в краснокожего варвара-индейца, от кого мы, безумные европейцы, заимствовали эту проклятую отраву — Tabaco nicotiana!
Проповедь против табакокурения была любимою темою Ивана Николаевича, и все уже знали её на память, но всё-таки любили слушать.
— Эх, Иван Николаич, Иван Николаич! Хорошо вам эти лекции читать! — укоризненно сказал Баранок. — А вот если бы вы сами привыкли с детства к табаку, так увидели бы, как легко его бросать… Иногда кажется, лучше б с жизнью расстался, чем папироску не докурить.
— Погань этакую да во рту держать крещёному человеку! — энергически поддержала Ивана Николаевича старуха Гордеевна. — Ведь это ж грех смертный! Рот нам Господь сотворил Святое Причастие принимать, хлеб Божий, а не курево бесовское.
— А! Вот слышите, юноши просвещённые! — с очевидным удовольствием сказал Иван Николаич, высоко приподнимая указательный палец. — Простые возглаголали! Глас народа — глас Божий! Да, государи мои… Мы, мнящие себя образованными, слепцы, младенцы неразумные в понимании законов природы… Простой народ сохранил вернее нашего это сокровище. Он живёт ближе к природе и лучше постиг её. Великий врач человечества, славный Христофор Вильгельм Гуфеланд, сей Нестор германской медицины, коего я имел неоценённое счастье быть другом и учеником, создал своё величайшее творение «Макробиотику» именно на этих вечных началах простоты и близости к природе! Если бы вы могли читать его бессметное «Enchiridion medicum»…
— А вот сынка-то своего вы уморили Гуфландом, Иван Николаич, не выдержал ваших затей! — иронически перебил его Баранок, бывший почти всегда в мрачном и озлобленном настроении духа.
— Сын мой Николай умер не через Гуфеланда, как ты говоришь, юноша безрассудный, — с заметным волнением голоса и почти совсем тихо сказал Иван Николаевич. — Наука не может отвратить неотвратимого; когда телесная машина таит внутри себя зародыш разрушения, никто не избегнет его. Но спасительное влияние холодной воды и суровых привычек жизни не опровергается сим единичным случаем. Вот я уже шестьдесят три года сряду не знаю, что такое горячая пища и тёплая одежда, шестьдесят три года не пью ни вина, ни чаю, а только одну холодную воду; хожу без мокроступов, без шубы, следуя советам своего славного учителя, и теперь дожил, благодаря моего Создателя, до девяносто одного года, а ещё не изведал ни одной болезни и никогда не испытывал дурного расположения духа, из коего ты, несчастный юноша, не выходишь никогда, благодаря твоему табачищу и твоему невежеству…
— Ну так вот и вылечите меня, коли вы такой знаток природы! — огрызался Баранок. — А то вот ходите сюда каждый день, мажете да микстурами наливаете, а толку никакого. Четыре недели лежу и ни капельки не лучше.
— А вот и полечим… Надо терпенье, друг милый! — спокойно заметил Иван Николаевич, подходя к постели Баранка и присаживаясь на неё. — Ты знаешь пословицу: «Болезнь входит пудами, а выходит золотниками». Дай-ка свой пульс… Ты вот восемнадцать или двадцать лет проделываешь всякие безобразия над орудиями своей жизни, а хочешь, чтобы врач в одну неделю починил тебе их… Ну-ка, высунь язык побольше. Дурно… Прескверно… Опять курил. Дыхни! Так и есть! Да и винцом разит как из бочки. Смотри, Ильич! Голову тебе сверну, если вино сюда будешь таскать!
— А то, по-вашему, не пей и не кури! — ворчал Баранок. — Вылечить всё равно не вылечите, да ещё мучиться из-за вас.
— На латинскую кухню, государи мои, не надейтесь втуне! Я вам много раз говорил, — обратился Иван Николаевич ко всем больным: — Всё дело в целительной силе природы, naturae vis medicatrix, как говорили древние. Конечно, я прописываю вам по обязанности порошки и микстуры, ибо начальство требует, но порошки порошками и останутся, пока вы не поправите самую природу свою. А ты вот брось курить, да встань рано, да поработай, да походи, захотел поесть — поешь умеренно, подыши чистым воздухом, — это истинное лечение. Знаешь стихи Горация: кто достигает долголетия? Qui abstinuit venere et vino, sudavit et absit… А не хочешь этого — валяйся себе в постели, как бессмысленное животное, пока издохнешь, соси свой табачище, жри винище! Сказано про вас: «Пожирая, сами будут пожраны», consumendo consumuntur! Тут врачу-философу делать нечего! — вскочил он с негодованием. — Ильич! Давай сюда рецептик… Запиши ему опять vinum stibiatum, черкни просто repetatur, а я подпишу.
— Опротивело уже это ваше stibiatum, просто бы vinum прописали; ей-богу, было бы полезнее для души. Хоть бы уж котлет телячьих парочку заказали, пожалели человека… Ведь две недели как не давали.
— Не стоило бы за твоё упрямство невежественное. Ибо ты хуже индейца краснокожего… Ну, да уж бог с тобою… Назначь ему телячьи котлеты и черносливу полфунта.
— Вот за это спасибо вам, Иван Николаевич, всё-таки душу отведёшь! — пробасил удовлетворённый Баранок.
— Ну, а ты что? Здоров теперь? — подошёл Иван Николаевич к следующей постели, с которой приподнялся ему навстречу одетый в зелёный халат румяный кудрявый Калмыков.
— Голова ужасно болит, Иван Николаевич, и в животе режет, — торопливо отвечал Калмыков, заранее приготовивший этот ответ.
— Покажи, где режет?
Калмыков нерешительно показал в одно, потом в другое место.
— Вот тут, потом и вот здесь.
— Ан врёшь… По глазам вижу, что врёшь… Тут и рези никакой быть не может… Тут печень, а не желудок. Соврать-то не умеешь по невежеству своему. Дай пульс… Богатырский! Голову дай… Никакого жару! Ильич, выписать его!
— Помилуйте, Иван Николаевич, за что же выписать? — обиженно возразил Калмыков. — Ведь я всего пять дней здесь; другим же вы позволяете неделю лежать.
— Ильич, сколько он дней тут?
— Завтра седьмой день будет, Иван Николаевич: в среду они поступили, — смиренно доложил Ильич. — Только болеть они совсем не больны… Так болтаются.
— Ну, нынче дай ещё ему отдохнуть, а завтра чтобы марш! Nach Hause, без разговоров.
— Иван Николаевич, миленький, голубчик! Позвольте до воскресенья. Ведь всего три дня останется, — взмолился Калмыков. — У нас в пятницу латинский перевод с русского. Где ж мне его сделать? Выпорют в субботу, как пить дадут. Пожалейте меня, Иван Николаевич!
— Да, да, учителя вам уроки будут задавать, а Иван Николаевич вас тут прятать будет. Надо, голубчик, и честь знать; семь дней отдохнул да и за дело принимайся. Не один ты, всякому отдохнуть хочется. Вон там в приёмной видишь сколько чающих движения воды! Из пятерых уж наверное четверо одинаковой с тобой болезнью больны. Фебрис притворялис.
Он перешёл к Крамалею, неподвижно распластанному навзничь.
— Что, отроча, как тебе теперь? — ласково спросил Иван Николаевич, осторожно ощупывая пульс. — Отвалило теперь от головки, не душит больше?