Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Уильям Гэддис: искусство романа
Шрифт:

Я выйду, как первые христиане на Рождество, чтобы найти и убить королька, да, когда королек был королем, помнишь, ты мне рассказывал… Когда королек был королем, повторил он, переводя дыхание, — на Рождество.

Королек улетел, когда он отвернулся от окна и подошел, вперив горящие зеленые глаза в Гвайна. — Король, да, повторил он, — когда король убит и съеден, это причастие. Это причастие.

Глаза Уайатта горели зеленым пламенем в детстве, когда он впервые признался в убийстве королька. Это же повторилось, когда он вернулся домой спустя годы (второе пришествие, как это интерпретирует глубоко верующая служанка Джанет), этот признак ярости следует за угрожающей цитатой Уайатта из Матфея 10:21: «И восстанут дети на родителей, и умертвят их». Гнев на преподобного Гвайна, похоже, возник из неотчетливого подозрения Уайатта, что отец каким-то образом в ответе за смерть матери. Мальчик только знает, что отец отправился в Испанию вместе с матерью, а вернулся один. И хотя повзрослевший Уайатт узнает об «испанском деле» (как отец называет произошедшее), это подозрение присоединяется к остальным ужасам, таящимся в зеркале.

Еще Уайатт действует в целях самообороны. Преподобный Гвайн размышляет над главой «Принесение в жертву сына правителя» из «Золотой ветви» Фрэзера, а тетя Мэй упорно навязывает Уайатту религию, основанную на принесении в жертву отцом своего единственного сына. (Отцовскую угрозу символизирует опасная бритва, которую Уайатт забирает у отца, когда уезжает в Европу; Эстер расценивает это как символ кастрации, и позже Ансельм украдет ее именно для этого.) В последний раз подсознательные страхи смерти и/или кастрации от рук отца возникают, когда преподобный Гвайн грозит Уайатту сделать его жрецом Митры, в которого теперь уверовал обезумевший священник: «Да, от моих рук, — сказал Гвайн, ровно глядя на него, — ты должен умереть от рук Pater Patratus [57] , как все адепты». Уайатт сбегает, но не без новой вины. Позже, рассказывая Валентайну о поездке домой, он говорит: «Я упал в снег, убивая корольков»; а бросив безумного отца, Уайатт может быть косвенно виноват в его тюремном заключении и последующем распятии в II.9 — прямо как малиновка Хлев Хлау символически распял отца-королька.

57

57. Pater Patratus — звание в римской жреческой коллегии фециалов. — Прим. пер.

Повторяющиеся отсылки к конфликту малиновки и королька, убийству короля («Мой отец был королем», — говорит Уайатт/Стефан под конец романа), различным мифам о «боге убитом, съеденном и воскрешенном», художественное использование лица Гвайна для ранней картины — имитации картины Герарда Давида «Сдирание кожи с продажного судьи» в стиле Мемлинга и символизм убийства отца в день рождения матери — все это указывает на классический случай эдипова комплекса. Наконец, «съев» своего отца в III.5 — прах преподобного Гвайна послали в испанский монастырь и случайно запекли в хлебе, — Уайатт завершает жертвоприношение. Когда он не обращает внимания, что нарисованная голова отца падает на землю, конфликт разрешается, а кошмарные голоса из зеркала наконец замолкают.

Фрэзер дополняет рассказ о суевериях, связанных с зеркалами (чем пользовался Гэддис), такими же суевериями о портретах: так, они «содержат в себе душу изображенного лица» [58] . Лица (если не души) большей части важных персонажей либо запечатлены на холсте, либо сравниваются с картинами. С преподобного Гвайна, как отмечалось выше, сдирают кожу в облике продажного судьи на ученической картине Уайатта; Эстер напоминает «портрет женщины с крупными костями лица, но непримечательным носом», который реставрирует ее муж; над нелепым портретом Ректалла Брауна постоянно насмехаются; Ансельм и Стэнли напоминают репродукцию Кете Кольвиц, на которой двое заключенных слушают музыку; Эсме не только «думает, что сама и есть картина. Картина маслом, на которую и дохнуть нельзя», но и позирует, как Дева Мария для уайаттовских подделок, а сам Уайатт принимает роль распятого Христа: Сын, оплакиваемый Матерью.

58

58. Фрэзер Д., Золотая ветвь, пер. М. Рыклина, М.: Академический проект, 2017.

«Похоже, подобные картины имеют эффект психологической магии для пациента, — пишет Юнг о подопечном, который тоже пользовался живописью для достижения индивидуации. «Потому что выраженное через рисование способно исправить некоторые подсознательные детали и обрисовать остальные вокруг него, что в этом плане для него похоже на магию, только над собой» [59] . Сознательные и эстетические конфликты Уайатта с искусством уже рассматривались в критике [60] , но для дальнейшего понимания его бессознательного конфликта и важности появлений матери в картинах сына необходимо разобрать другой мифический символ.

59

59. Юнг К. Г., Психология и алхимия, пер. С. Удовика, М.: АСТ, 2008.

60

60. В особенности см. статьи To Soar in Atonement: Art as Expatiation in Gaddis’s “The Recognitions” Джозефа С. Салеми и Flemish Art and Wyatt’s Quest for Redemption in William Gaddis’s “The Recognitions” Кристофера Найта. Обе переизданы в In Recognition of William Gaddis Кюля и Мура, как и первая глава Hints and Guesses Найта.

Уильям Гэддис в Испании, фотография 1950 года, времен работы над «Распознаваниями» (фото из личного архива Стивена Мура)

МЕТАНИЯ МЕЖДУ СОЛНЦЕМ И ЛУНОЙ

Начав роман с похорон Камиллы, Гэддис привлекает наше внимание к персонажу, который меньше всех появляется в книге, но тем не менее оказывает самое сильное влияние на Уайатта, — к его матери. Фактически ее единственное появление в хронологическом развитии романа (так мы исключаем флэшбеки на страницах 14 и 52) — это призрак, возникающий перед трехлетним Уайаттом в момент ее смерти в открытом море. Способность видеть призрак матери, говорит Аниэла Яффе в своем юнгианском исследовании «Видения и предвидения», «указывает на обостренное бессознательное или относительно легкое и быстрое снижение порога сознательного» и «обозначает тесную связь с бессознательным, то есть укорененность в инстинктивной жизни», так как «мы не должны забывать, что «мать» — это давно устоявшийся символ бессознательного» [61] . Уайатт видит Камиллу, но она исчезает при появлении тети Мэй — точно так же от тети Мэй улетает малиновка, — а значит, при отрицании бессознательного, инстинктивного, эмоционального, и, конечно же, иррационального, приводится в движение дихотомия, действующая во всем — противостояние сознательного и бессознательного, матери и отца, инстинкта и интеллекта, эмоций и рациональности, ночи и дня, язычества и христианства и так далее. Извращенный влиянием тети Мэй и лишь сбитый с толку влиянием отца, в дальнейшем Уайатт будет метаться между двумя крайностями, представленными в виде отца и матери, подобно путешествию Криспина — «колебанию меж двух стихий, / Луны и солнца» [62] , из поэмы Уоллеса Стивенса, пока не поймет: ни одна крайность не должна превосходить другую, нужно взять лучшее от обеих.

61

61. Jaffe A., Apparitions and Precognition, New Hyde Park, NY: University Books, 1963.

62

62. Стивенс У., Фисгармония, пер. Г. Кружкова, М.: Наука, 2017.

Очевидно, на эту схематичную психологическую программу нужно нарастить «мясо». Необходимость в интеграции сознательного и бессознательного — открытие не современное, а скорее древнее, с богатой и экзотической историей. Оно в центре таких неожиданных дисциплин, как алхимия, колдовство, гностицизм, «настоящая» поэзия (как Роберт Грейвс обозначает ее в «Белой богине»), и прочих ересей — все это можно найти в насыщенной первой главе «Распознаваний». До того, как о бессознательном заговорили современные психологи, его функции описали в других категориях те, кто понимал: восприятие — это не только то, что дает нам дневное сознание. Об этом альтернативном сознании говорят большинство платонических и восточных философий, все оккультные традиции, мистические ответвления институциональных религий — и нет счета методам, с помощью которых адепты стремились прикоснуться к его уникальным силам. Самые универсальные символы этих двух моделей сознания — Солнце и Луна; с Солнцем ассоциируются так называемые мужские черты — рациональность, интеллект, порядок, обособленность, логика и так далее; Луне приписывают противоположные, женские черты: интуиция, эмоции, нежность, гармония и так далее. Следовательно, уже привычно говорить о противопоставлении солнечного сознания и лунного: для большинства интеллектуальных занятий и институциональных религий нужно солнечное мышление, а большая часть мистических и оккультных традиций, как и художественное творчество, отдают дань уважения Луне. Ницше говорил о различии между аполлонической и дионисийской энергией, научные дискуссии двадцатого века сосредоточились на двух полушариях мозга: левое отвечает за традиционные мужские черты, а правое — за женские. И хотя эти исследования могут привнести в вопрос новую психологическую ясность, на данный момент пока еще уместно говорить о солнечном и лунном сознании из-за их богатого символического наследия — и тем более потому, что самые явные и очевидные модели образов в «Распознаваниях» — это символические приравнивания преподобного Гвайна к Солнцу, а Камиллы — к Луне. Приравняв их уже в начале первой главы, Гэддис пользуется обилием религиозных и мифологических коннотаций Солнца и Луны, мастерски расширяя пространство внутренней борьбы Уайатта за психологическую целостность до вселенских масштабов, привлекая архетипические образы, влиявшие на цивилизацию с самого начала известной истории. Вездесущность солнечных и лунных образов в романе не только превращает даже погоду в красноречивые знаки,указывающие на психологическое состояние Уайатта, но также освещает и оправдывает другие загадочные образы и отсылки, которые могли бы показаться излишними в ином случае.

Символическое соотношение Солнца и преподобного Гвайна вводится и поддерживается главным образом за счет его увлечения митраизмом — персидским предшественником и ранним конкурентом христианства, где божество считается Sol Invictus, то есть Непобедимым Солнцем. Уже на восьмой странице читателю с типичным для Гэддиса ироничным намеком сообщают: в семинарии Гвайн «начал курс митридатизма, что еще сослужит ему добрую службу на склоне лет». Еще мы узнаем, что до возвращения в Новую Англию после похорон Камиллы он посетил митраистский храм под базиликой святого Климента в Риме (сам Гэддис посетит ее только в 1984-м). Гвайн расправил плечи, «когда возвращался из того подземного митреума», убедившись, что христианство — подделка митраизма, и посвятил себя не Сыну, а Солнцу.

Но перед этим ему является Камилла в сверхъестественном обличии — тогда она впервые символически приравнивается к Луне. Через пару месяцев после смерти жены Гвайн заболевает и впадает в бред в монастыре Real Monasterio de Nuestra Senora de la Otra Vez [63] :

Так он лежал однажды вечером, покрытый испариной несмотря на холод, почти заснув, как тут его внезапно разбудила рука жены, на плече, как она будила раньше. Он с трудом добрался с постели в алькове через комнату к окну, где холодный свет тихо отражал эхом его шаги. Там светила луна, тянувшая неподвижную руку за него — к постели, где он лежал. Так он шатко стоял в холодных спутанных слогах, почти составившихся в ее имя, словно мог вспомнить и призвать обратно времена до того, как смерть вошла в мир, до трагедии, до волшебства и до того, как волшебство отчаялось и стало религией.

63

63. Королевский монастырь Богоматери Другого Времени (букв.); предположительно, Гэддис имел в виду «Монастырь Богоматери Старого Времени (Прошлого)». — Прим. пер.

То есть и преподобному Гвайну предлагается «путь» к лунному сознанию, но возможность оказывается упущена. Выздоровев, он бросает безрадостное христианство своего пуританского городка, чтобы искать «устойчивые закономерности, означающую форму» в сравнительном религиоведении. Он считает, этого достаточно, чтобы оторваться от кальвинистских традиций тети Мэй и ее глупых дам из общества «Пользуйся Мной» и чтобы просвещать паству о параллелях между язычеством и христианством. Но относительно Камиллы Гвайн может только уповать, что время придет (частый пруфроковский рефрен в тексте), и откладывает свое исцеление от утраты до того, когда оно уже становится невозможным.

И отец, и сын теряют вместе с Камиллой и ключ к женскому компоненту мужской психики, который Юнг называл анимой. Преподобный Гвайн женился слишком поздно и только после смерти отца, а значит, его воспитание могло быть таким же строгим, как у Уайатта под надзором тети Мэй — родственницы по отцовской линии, следует отметить. То, что Камилла с ее нравом противоположна подавленной жизни патриархальной среды, ясно из двух флэшбеков. В обоих случаях она показана жизнерадостной, порывистой, дерзкой, но прежде всего — заботливой: заметив, что ее отец наклеил обои вверх ногами, «она обняла его за сутулые плечи и поблагодарила, и так и не сказала». Тетя Мэй или Эстер немедленно указали бы на ошибку. После смерти Камиллы преподобный Гвайн не в силах вернуть утраченное; он не задумывается о повторном браке — возможно, в соответствии с митраистским запретом жениться больше одного раза, — и вместо этого зарывается в исследования, видимо, чувствуя, что, если разоблачить мошенничество христианства перед паствой, он сможет все исправить. (Так же и Уайатт позже предположит, что искупит свои грехи, если разоблачит подделки на званом вечере Брауна; в обоих случаях непросвещенные предпочитают не меняться — из-за чего так негодует Маккэндлесс в «Плотницкой готике».)

Поделиться с друзьями: