Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

«Вот ты какой! — сказал Смирдин, улыбаясь. — Я тебя представлял другим. Маленьким, лысым, с искусственным глазом…»

Я не знал, плакать мне или смеяться.

«Я был уверен, что ты меня найдешь, ты у нас такой прозорливый и пронырливый…»

«Зачем я тебе понадобился? Если какое-то ко мне дело, написал бы в письме».

«Ты же знаешь, все письма просеивают».

Да, перлюстраторы, печальная реальность нашего ремесла. Никто их не видел, но в существовании их не приходится сомневаться. Они вскрывают и прочитывают чужие письма не ради государственных интересов, а самочинно. Делают они это в высшей степени скрытно. Редкость, когда письмо приходит со следами жирных пальцев и посторонних слез. Встречаются, правда, так называемые поборники правописания, которые не стесняются расставлять пропущенные запятые, но это исключения в их серой среде. Рядовой перлюстратор горд своей незаметностью и незаинтересованностью и более всего заботится о том, чтобы никто не заподозрил о его существовании. Я принимаю их как неизбежное зло, поэтому пишу напропалую, не задумываясь об их призрачном соучастии, даже когда содержание письма должно оставаться в тайне. Я уверен, если перлюстраторы и поймут что-либо в моих околичностях, они не пустят свое знание в ход, чтобы не выдать себя. Но есть люди, и Смирдин в их числе, которых одна мысль, что кто-то непрошенный, да еще и не уполномоченный властью, вкушает их преступные фантазии, приводит в ярость, проступающую «вторым смыслом» в каждом слове их писем, впрочем, довольно пресных, поскольку вся ярость уходит в подтекст, обращенный к перлюстраторам, существам робким, безобидным и, на мой взгляд, в чем-то даже полезным. Не будь их, как знать, не станем ли мы заложниками наших словоизлияний, падем жертвой страстей? Опытный взгляд, выискивающий крамолу, и то праведное негодование, которое они наверняка при этом испытывают, вносят в нашу писанину толику трезвой действительности. Иногда случается, что перлюстратор тот самый человек, которому направляешь письмо. А если учесть, что нести двуличие по силам не всякому, легко представить, какой сложный, волнующий ответ приходит порой на пустяшную открытку по случаю тезоименитства.

Кстати, каюсь, некоторое время я подозревал, что Смирдин — один из них. Уж больно красиво он писал письма, по накатанной, да еще эта показная ярость, едкие упреки по поводу «соглядатаев», которыми он уснащал бесчисленные постскриптумы. Но сейчас, при личной встрече, я видел, что нет, не потянет. Слишком расчетлив и одновременно слишком расточителен. Не хватает идеализма. Судя по почерку, в детстве он был резок, раним, подл. Жизнь его меняла, пользуясь любым удобным случаем. Из всех передряг выходил он победителем, но при этом — другим человеком. Я советовал ему вести дневник, записывать не столько события, сколько то, что не назовешь событием, но, кажется, он меня не послушал, во всяком случае, уверял, что фиксируют свои дни только те, кому жить лень и кто таким образом пытается оправдать свою никчемность, но я понимал, что даже если бы он завел дневник, то никогда бы мне не признался.

«Так зачем я тебе понадобился?»

«Во-первых, — сказал Смирдин, — мне хотелось посмотреть на того, кто держит в страхе всю нашу шатию-братию».

Я был в растерянности. В мои жизненные планы не входило себя обнаруживать. Попасться на такую глупую уловку! Неужели время мое прошло? И теперь с легкой руки Смирдина меня будут узнавать в лицо? Я еще не готов быть из плоти и крови. Я привык присутствовать незримо повсюду, в каждой точке не только пространства, но и памяти. А тут какой-то Смирдин, воспользовавшись случаем, говорит, что мне пора на покой, пожинать лавры за свои прошлые заслуги и не высовываться! В конце концов, это несправедливо, пусть и неспроста! Кочан капусты — известная особа — объявление в газете — только такой скороспелый набор и мог меня провести. Да еще воспользоваться днем, когда письма не ходят!

«А во-вторых?» — спросил я.

Смирдин выдержал паузу.

«Некоторое время назад я начал собирать твои долговые расписки. Не поверишь, мне удалось разыскать почти все. Это было непросто. Я рисковал здоровьем и репутацией. Удивительно, никто из твоих друзей не выбросил ни клочка с твоим автографом. Одних приходилось умолять, стоя на коленях, другим — угрожать холодным оружием. Но результат стоил того…»

«Еще бы, теперь мой дом в твоем распоряжении!»

«Можно и так сказать… Но если по-честному, твой пресловутый дом мне и даром не нужен, он все равно, судя по всему, уже заканчивается. Вот что я предлагаю: ты будешь доживать в доме, а мне перейдет твое дело…»

«Мое дело?» — я похолодел.

«Ну да, все твои угрозы, вымогательства, твое вероломство, вся эта почтовая параферналия — конверты, адреса, марки…»

«Марки?!.. А что же буду делать я?»

«Почивать, потчевать, почем я знаю!»

Кочан капусты, катающийся под ногой задумавшегося холопа, как отсеченная голова…

Я ждал, когда настанет этот миг, и вот он настал, одинокий столб посреди бескрайних равнин. Неподвижный — настал. Рифма: время-бремя-семя. Я должен быть счастлив, и я счастлив. Никогда еще мне не было так легко, так грустно. Я еще не задумываюсь о том, что последует. Наверное, придется опять лезть на рожон, лететь вверх тормашками. Но сейчас я человек без будущего, я свободен.

Моя проблема в том, что, в сущности, я слишком прост для понимания. Со мной мало кто хочет иметь дело (бездельничать — пожалуйста!), поскольку мне нечего скрывать, я весь на виду, берите, пользуйтесь в свое удовольствие. Но никто не берет, никто не пользуется. Слишком просто, неинтересно. Кому охота тратить время на то, что не требует большого ума? Что за интерес гоняться за тем, кто не оказывает сопротивления, не выставляет охрану, не прячется в шкафу или под кроватью?.. Я умышленно вышел из строя, как машина, которая больше не в состоянии быть машиной, которую воротит от стиля прилагаемых к ней инструкций. Но что может машина, кроме как распасться на составные части? Я внушил себе, что будущего не будет, и пошел вразнос. Крутился, вертелся, шумел.

На следующий день за обедом (подавали щи из свежей капусты) я предложил Кларе устроить у нас дома маскарад. Она пожала плечами, мол, делай что хочешь, а стоявшая у нее за спиной Лиза беззвучно захлопала в ладоши, уронив кастрюлю с вермишелью. Завертелось и уже без моего участия. Единственное, что я знал: среди приглашенных не будет ни Нины Отрадной, ни Смирдина-Семирамидина. Письма вновь приходили кипами, только успевай бросать в огонь. Я заметил, что Клара чем-то озабочена, она даже не спросила, где я провел ночь, напрасно я придумал историю про туман, дерево, колодец. Но то, что она воспримет идею маскарада без энтузиазма, не было для меня неожиданностью. Она вообще идеи не жаловала, особенно навязчивые идеи, на которых, замечу, держится мир. «Я бы предпочла живые картины», — сказала она. Что было потом, известно всем, кто состоял со мной в переписке. Увы, я уже не могу повторить, переписать, вновь разослать…

Марки… Чего только не помешают на эти липкие зубастые лоскутки: руины древних храмов, портреты объявленных в розыск преступников, составленные со слов свидетелей, детские игрушки, черновики прославленных поэм, жанровые сцены с сатирическими куплетами, стыдливую красоту пронумерованных красоток, карты знаменитых сражений, часовые механизмы, созвездия. И прежде, чем письмо уйдет навсегда, в чужие руки — последний поцелуй, последнее «прости». Я остаюсь. Что бы ни происходило, вверх дном, шиворот-навыворот, я остаюсь. Как межевой столб, terminus, неподвижный бог. Плевок, тонкая плевочка. Тайный знак заговорщиков, условившихся выйти из тайного общества. Марка, которая, отправленная на покой, составила бы славу коллекции, я бросаю ее на ветер — мелкое, сладкое чувство, перед которым не устоит колосс на глиняных ногах. Конечно, я предпочитаю пришедшие ко мне, изувеченные грубой печатью, гем новеньким, с лоском, которые, лизнув, клею в угол конверта. Боготворю чужой выбор. Себя я слишком хорошо знаю, чтобы ждать подвоха. Во мне прискорбно мало случайного. Все продумано и просчитано. Я предвижу себя на несколько дней вперед. Могу слово в слово сказать то, — что скажу за ужином в конце недели. Отмеренное мне я исходил вдоль и поперек, не оставив живого места. Единственное, что еще может привести меня в чувство, это чужое дыхание, отпечаток чужого пальца, сторонний пыл, посягательство. Кто из нас не любит, чтобы за ним подглядывали, украдкой вторгались в его замурованную жизнь? Задвигая шторы, разве не оставляем узкую щелку, на всякий случай? И не прорубают ли в стене окно с надеждой, что кто-нибудь полюбопытствует, как мы едим, спим, моемся? Прежде чем разрезать конверт, всматриваюсь в маркую пядь, пытаясь втиснуться в бледное пятнышко, сумеречный мирок и, собравшись с духом, может быть, прочесть водяные знаки. Как редко получается! Слишком мало путей, уводящих безвозвратно. Кажется, вот оно! — сбрасываешь грязные перья, снимаешь маску и — утыкаешься в проклятое зеркало.

58

Заговор раскрыт, заговорщики изгнаны. Сразу пусто и тихо. Клара оказалась ни при чем, но поворот событий ее не радовал, невинность продолжала страдать. Она бродила сама не своя по комнатам, освещенным косыми лучами, влача длинный шлейф, заплетала волосы в косу, намыливалась и смывала пену левой, сжимая в правой столовый нож, на всякий случай. Я приветствовал ее причуды, ее иллюзии. Она стала мне ближе ста тысяч братьев. Нравилось неслышно и невидимо бродить за ней, поднимать оброненные булавки, стирать отпечатки. Время, бывшее в загоне, выступает на авансцену и выделывает коленца. Войдя в комнату, ищу глазами часы и, не найдя, перехожу в следующую, поближе к заветному «тик-так». Все современное стало навеки временным. Что ни возьмешь, отдает безысходностью. Память сложила оружие, как будто ей ничто уже не угрожает, но в действительности она, как оставленная крепость, смирилась, что защищать некого. Я замечал, что Лиза, презрев стыд, уединяется со Степаном на антресолях, старался не замечать, что оба охладели к своим обязанностям. Теперь я нередко заставал Клару стряпающей в кухне. «Не умирать же с голоду!» — виновато оправдывалась она. Да и сам я научился заправски орудовать тряпкой и не решался кликнуть Степана, когда надо было прибраться в кабинете. Лиза без стеснения рылась в гардеробе Клары и щеголяла в нарядах, которые хозяйка давно не решалась надеть. У нее обнаружился вкус к вуалям, широкополым шляпам, длинным, по локоть, перчаткам. Она полнела на глазах — некому попрекнуть куском хлеба. Возможно ли не то что приказать, но попросить об одолжении у женщины, лежащей ничком на диване и читающей, шевеля слипающимися от неумеренной помады губами, Гуго фон Гофмансталя? В то же время, должен признать, Лиза стала ко мне благосклонней. Попробовал бы я прежде облобызать ее колено! Может быть оттого, что я окружаю ее вниманием, Лиза кажется глубже и весомее, чем я предполагал. Мы разговариваем. Ее отец — профессор биологии, мать — оперная певица. В наш дом ее привела не нужда в пристанище, а жажда новых препон. Она спрашивает, хорошо ли справляется со своей ролью, и я молча рукоплещу, не смея вызвать на бис. Когда Лиза говорит: «Сегодня я не в настроении», меня пронзает чувство вины и желание с честью пройти испытание ее темпераментом. Она любит горячий душ, стеклянные подвески, анатомический атлас, сухие фрукты, веера, двусмысленные положения. Она не держит обид, но и не лишает себя удовольствия мстить по пустякам. Степан привлекает ее грубой, тупой подлостью.

«Я падка на неразвитых мужчин, — призналась она. — Где еще найдешь эту безбоязненную пошлость, это затравленное самолюбие, это глухое невежество, от которого трепещет нерв, прошибает пот?»

Степан с ней строг, держит в узде избалованную бабенку. Не скупится на шлепки и оплеухи. Боже мой, нам приходилось обманывать его бдительность! Одна Клара еще имела к нему подход. Хоть и с ленцой, он выполнял ее просьбы, но она старалась не злоупотреблять властью, чувствуя ее близкий предел. От Степана уже с утра разило вином, к вечеру он нередко делался буен, и супруги, запершись в спальне, с замиранием прислушивались, как он новым Франкенштейном топает по дому, круша все на своем пути и отбиваясь от визжащей и плачущей Лизы, которая тщетно пытается его унять. Днем Степан чаше всего дремал на террасе в кресле-качалке, отмахиваясь от мух свернутой в трубку газетой, или слонялся по дому, что-то бормоча и поплевывая. Надо признать, он был органичен в своем ничегонеделании. Как-то раз я застал его в столовой в компании двух субъектов, видимо, его друзей. Проходя мимо, я с удивлением узнал в них обойщиков, в незапамятные времена столь роковым макаром преобразивших нашу спальню. Они пили водку, закусывая помидорами, и спорили охрипшими голосами о существовании параллельных миров. Насколько я успел уловить, Степан был категорически против, доказывая, что это очередная выдумка правительства, действующего по указке. Честно сказать, его неожиданная «политизированность» подняла его в моих глазах. Может быть, Степан, как и Лиза, подумал я, не так прост, только, в отличие от своей подруги, не торопится раскрываться. И он тоскует, и он порой прозревает. Ни одна сатира на человечество не обходится без парной рифмы.

59

Мои дела шли все хуже и хуже. Дом пожирал то немногое, что мне удавалось наскрести. Я послал несколько писем, но не получил ни одного ответа. О том, чтобы расплатиться с долгами, собранными в чужой кулак, нечего было и думать. Посредники, прежде откликавшиеся на самый туманный намек, ныне скромно опускали глаза и улепетывали при первой возможности, потрескивая крыльями. В поисках залежалого компромата мне приходилось самому, непосредственно, рыскать по обглоданным мышами конторам и жилищным кооперативам, но все мои поиски оканчивались ничем и никем. Я сидел возле беспрерывно звонившего телефона и не решался поднять трубку.

Поделиться с друзьями: