Украденная дочь
Шрифт:
— Бабушка, пожалуйста, не огорчайся, я снова попытаюсь в следующем году.
— В следующем году ты будешь уже слишком взрослой, и тебя точно не примут. Ты туда не поступила — все, точка. И больше не называй меня бабушкой, — сказала Лили, поворачивая голову ко мне с таким выражением лица, что мне захотелось, чтобы мы врезались в дерево и все мои мучения закончились навсегда.
13
Вероника и «роковая женщина»
Мне не раз и не два приходило в голову, что нужно бы позвонить Анне — «той, у которой есть собака», — рассказать, что мама находится в больнице, и попросить сходить ее навестить. Приход Анны наверняка был бы маме в радость. Раз врачи сказали, что ее выздоровление процентов на пятьдесят зависит от душевного состояния и веры в то, что все будет хорошо, следовало распределить эти пятьдесят процентов между мной, отцом и Анной. Бабушки и дедушки были не в счет: мама не хотела их видеть. Однако мне так и не пришлось звонить Анне: как-то раз вечером, примерно в одиннадцать часов, когда мы с отцом убирали тарелки со стола в гостиной, за которым только что поужинали, глядя в экран работающего телевизора так пристально, словно хотели продырявить его взглядами, нам вдруг позвонила Анна. Это было для нас самое худшее время суток. Ну почему мы с отцом находимся здесь, дома, а мама — в больнице, если нормальная ситуация — это когда она сидит здесь, рядом с отцом, разговаривая и то и дело порываясь заняться какой-нибудь домашней работой. Иногда она, глядя очередной телесериал, складывала белье и ворчала на отца за то, что тот бросает хлебные шарики на ковер. Первое, что она делала, приходя домой, так это переодевалась. Зимой она надевала старые джинсы и футболку и заплетала свои длинные, густые волосы в косу. Летом она натягивала шорты и другую футболку и опять же заплетала волосы. Она абсолютно ничем не была похожа на «роковую женщину», которая открыла мне дверь, одетая в просторный шелковый халат с изображениями павлинов, очень гладкая материя которого легко скользила по ее плечам, по ее ногам, когда она садилась, по всему ее голому телу, и создавалось впечатление, что халат вот-вот полностью соскользнет с нее и она останется голой. Со стороны казалось, что, независимо от времени суток, она только что, оставив кого-то в постели, вылезла из нее, чтобы открыть дверь. Иногда в прихожую доносились какие-то звуки из так называемой гостиной, где среди мебели, покрытой черным лаком, сидел в большой клетке попугай. Я старалась побыстрее рассказать ей о предлагаемых товарах, чтобы она, соответственно, могла побыстрее вернуться к своим занятиям, однако она не обращала на эти звуки никакого внимания. Один раз она даже настояла на том, чтобы я выпила с ней чаю. Она принесла его на подносе, также покрытом черным лаком, и мне пришлось поучаствовать в церемонии чаепития, невольно ожидая, что халат вот-вот все-таки соскользнет с нее. Мама уже предупредила меня, что эта женщина — покупательница весьма необычная. Она не смотрела на цену и ничего не подсчитывала. Она накупила всяких косметических средств столько, что потребуется лет десять на то, чтобы все их израсходовать. Она хранила их, наверное, где-нибудь вместе с огромным количеством ароматических палочек, полученных в качестве подарков от моей мамы и от меня. Как-то раз, когда халат все-таки соскользнул с ее плеча, я увидела на нем большой синяк. Я тут же отвела взгляд в сторону, подумав, что это, возможно, никакой и не синяк, а что-то совсем другое. Из глубины квартиры донесся хриплый мужской голос, но женщина не обратила на него никакого внимания. Она спросила, как дела у моей мамы на курсах в Японии, и сказала, что ей хотелось бы, чтобы мама после возвращения из Японии рассказала ей обо всем, что видела в этой стране. Я уже собиралась сказать ей правду, но тут у меня мелькнула мысль, что это было бы глупо, потому что такая правда не принесла бы никакой пользы и я только подвела бы маму. Я тут же прикусила язык, собрала свои вещички и ушла восвояси. Выйдя из полумрака прихожей на улицу, я невольно зажмурилась от ярких солнечных лучей. «Никто ни от чего не застрахован», — сказали мне солнечные лучи на языке солнечных лучей…
Услышав в телефонной трубке голос Анны, я почувствовала облегчение. Она спросила у меня о маме, и я рассказала ей о ситуации, в которой та оказалась, со всеми подробностями. Говорила я долго. Анна слушала молча. Она только один раз перебила меня, чтобы заставить вдруг залаявшего Гуса замолчать. Я рассказала Анне, что сейчас подменяю маму на работе и надеюсь на то, что ее начальство не станет возражать, потому что это явление временное, кроме того, некоторые клиенты еще не вернулись из летнего отпуска. Я также рассказала, что Анхель сейчас находится у бабушки и дедушки в Аликанте, что отец пребывает в подавленном состоянии и что я забыла подать документы на поступление в университет.
— Не переживай, — сказала Анна. — Им в той фирме не надо об этом даже знать. Для руководства фирмы имеют значение только результаты работы, а Бетти — одна из лучших продавщиц.
Ее голос показался мне хрипловатым и скрипучим — как будто Анне было намного больше лет, чем казалось раньше, и как будто она вдруг перестала следить за собой и контролировать звучание своего голоса.
— Я схожу ее навестить, а заодно загляну и к тебе. Звони мне, если что-нибудь понадобится.
Я поблагодарила Анну и, положив трубку, тут же пожалела, что рассказала ей слишком много. Мы ведь, в общем-то, нуждались в утешении, а не в помощи. О себе мы с отцом и Анхелем уж как-нибудь и сами позаботимся, а маме не оставалось ничего другого, кроме как надеяться, что ее спасут врачи.
Анна сдержала свое обещание: на следующий день, когда я проведала маму, она рассказала, что приходила Анна. «Не знаю, где она оставила свою собаку, — сказала мама. — Она очень одинока. Тебе так не кажется? Я велела ей пойти покурить, чтобы успокоиться, потому что мне показалось, что она нервничает. То, что произошло со мной, очень ее расстроило».
После того как мама оказалась в больнице, она стала уже не такой вспыльчивой, как раньше, и начала испытывать гораздо больше сострадания к другим людям. Она оказалась в ситуации, когда душевная боль оттого, что она попала в больницу, вытесняла душевную боль, которую она испытывала из-за утраты Лауры. Именно тогда мне и подумалось, что было бы хорошо поговорить с Анной о том, переворачивать или не переворачивать страницу книги жизни, посвященную Лауре, и таким образом услышать третье мнение по этому поводу (третье — это наряду с мнениями моего отца и доктора Монтальво). Анне, по крайней мере, известно, что я знаю о Лауре, и мне нет нужды объяснять ей абсолютно все.
Анна, несомненно, была для моей мамы самой хорошей подругой, какую только можно себе представить: мало того, что она навестила ее в больнице, так еще и, когда я вернулась вечером домой и зашла в гостиную, я увидела на столе из красного дерева две тарелки, салатницу и два гамбургера. Еще на столе стояла бутылка вина, причем не наша. Из кухни доносились мужской и женский голоса — голос моего отца и голос Анны, но только это был опять молодой голос, а не тот, похожий на скрип ржавого железа, который я слышала в трубке, разговаривая с Анной по телефону. Я, пройдя по коридору, зашла в кухню. Отец сидел за дубовым столом, упершись в него локтями, а Анна домывала посуду. Она не сняла ни золотого браслета с маленькими талисманчиками с запястья (с этих талисманчиков теперь капала мыльная пена), ни колец с безымянного пальца и мизинца, и поэтому мокрая тряпка в ее руке воспринималась не как обычная мокрая тряпка, а как нечто совсем иное.
— Я приготовила вам что-то вроде ужина, — сказала она, увидев меня, — который вы наверняка с негодованием откажетесь есть.
Она была одета в замшевую юбку бежевого цвета, которая доходила ей до щиколоток и была обтягивающей от талии и до нижней части бедер, и в светло-голубую рубашку, завязанную узлом на животе. Поскольку ноги ее были босыми — она обычно оставляла обувь в прихожей, — создавалось странное впечатление, что она вообще голая. Волосы у нее немножко отросли и теперь частично скрывали лоб и уши. Отдельные седые волоски, проглядывающие в ее шевелюре, в флюоресцирующем свете кухни казались сделанными из настоящего серебра. Она накрасила губы матово-красным цветом, который использовали актрисы в те времена, когда еще не была изобретена блестящая губная помада. Все это вызывало у меня желание быть похожей на нее.
Мы предложили Анне поужинать с нами, но она отклонила приглашение, сказав, что оставила Гуса одного. Было, впрочем, заметно, что она хочет оставить нас с отцом вдвоем, чтобы мы могли поговорить о внутрисемейных делах без посторонних. Анна, сохраняя осанку (она даже ничуть не согнула спину), втиснулась в туфли, взяла сумку и подняла воротник рубашки сзади, у затылка, благодаря чему стала выглядеть более высокой, более статной, более элегантной. Мы молча смотрели на то, как она открывает входную дверь и уходит.
Отец принес из кухни в гостиную свое пиво, и мы сели ужинать. Ни один из нас не выразил ни малейшего желания открыть бутылку вина, принесенную Анной. Отец бросил взгляд на ее этикетку, поджал — в знак одобрения — губы и поставил бутылку в кухонный шкаф.
— Откроем ее, когда Бетти вернется из больницы, — сказал он.
Затем мы поговорили о том, какой хороший человек эта Анна, медленно — без особого аппетита — поглощая приготовленный ею ужин (хотя и следовало признать, что салат был великолепным, а гамбургер — мягким и сочным). Анна принесла также какой-то дорогой уксус в очень красивой бутылочке, внутри которой виднелась веточка тимьяна, и оставила ее в кухне. Когда я смотрела на эту бутылочку, меня почему-то охватывали противоречивые чувства.
Я обычно ходила навестить маму или в полдень, когда клиенты обедали дома либо в офисе (в зависимости от того, где протекала днем их жизнь), или рано утром — чтобы поговорить с врачами. Мне день за днем приходилось подниматься и спускаться на эскалаторах в метро и подниматься и спускаться в лифтах. Мама как-то раз сказала, что я стала стройнее и красивее. «Все идет хорошо, мама», — ответила я. Почему я сказала ей, что все идет хорошо? Все шло так, как шло, — и не более того. Отец навещал маму в конце рабочего дня — то в восемь часов вечера, то в девять. И получалось, что маму навещают каждый день два раза. А теперь, когда к нам добавилась Анна, — три. Однако мы с отцом не рассказали Анне, в какое время каждый из нас приходит в больницу, а потому получилось так, что через два или три дня после того, как она приготовила нам ужин, отец столкнулся с ней в больнице, и они поехали вместе на его такси к нам домой. Когда домой пришла я, отец, сидя на веранде, пил какой-то аперитив, а Анна приправляла салат дорогим уксусом и накладывала в тарелки удивительно вкусно пахнущие спагетти (мама никогда не добавляла к спагетти ничего ароматного), причем использовала для этого изящные кухонные щипцы, которые я в нашей кухне никогда раньше не видела.
— Ты пришла вовремя, — сказала Анна. — По-моему, Бетти стало лучше. Или тебе так не показалось?
Нет, мне так не показалось. Она выглядела так же, как и раньше. Я, вместо того чтобы продолжить разговор о матери, начатый Анной, спросила у нее о Гусе. Гус был единственным живым существом, которое у нас тесно ассоциировалось с ней. У нее не было детей, у нее не было мужа. Как-то раз она упомянула о каком-то брате, который, она вроде бы сказала, жил за границей, в Индонезии.
— Я не могла взять Гуса с собой в больницу. Я погуляю с ним, когда вернусь домой.
Приглашать ее поужинать с нами не было необходимости: в этот раз это воспринималось как нечто само собой разумеющееся. Анна принесла с собой еще одну бутылку вина, которую она открыла еще до того, как мы успели что-то возразить. Мы с отцом с досадой переглянулись. Одно дело, если отец выпьет две или три банки пива, и совсем другое, если мы станем распивать большущую бутылку вина, когда мама…
— Давайте, — сказала Анна, заметив, как мы переглянулись, и продолжая держать бутылку на весу, в руках. — Спагетти нужно запивать небольшим количеством вина. Если запивать водой, они собьются в желудке в ком. Бетти со мной согласилась бы.