Улыбка фортуны
Шрифт:
Я: Надежда Павловна, я к Вам по двум вопросам. Во-первых, я требую, чтобы меня ознакомили с протоколом вчерашнего собрания и характеристикой. Кстати, странно, что Вы не выдаете ее на руки, ведь просил ее я, а не ОВИР. Во-вторых, Сонин меня вчера оклеветал, а Вы эту клевету публично подтвердили.
Н. П.: В чем заключалась клевета?
Я: Хотя бы в двух эпизодах. Во-первых, было сказано, что у меня в диссертации дутые цифры; кто их проверял или хотя бы усомнился в их достоверности? Вы косвенно подтвердили, что я жулик от науки. Во-вторых, было сказано, что всем известно, что я распространяю антисоветскую литературу. Это не только ложь, но и ложь, из-за которой в свое время отправляли людей в лагеря. Я требую, чтобы обвинения были доказаны, или чтобы Вы и Сонин публично от них отказались. Ведь это клевета и на ВАК и на коллектив лаборатории.
Н. П. приглашает в кабинет Сонина и передает ему содержание нашего разговора.
Сонин: Ознакамливать Мюге с текстом протокола собрания и с характеристикой не будем! (Шихобалова: «Значит, решено!»)
Сонин: То, что Вы распространяли антисоветскую литературу, известно из того, что в Харькове у Вас были изъяты два экземпляра «Ракового корпуса» Солженицына, которые Вы, якобы, брали для чтения в дороге. Зачем для чтения два экземпляра?
Я: Во-первых, не два экземпляра, а два тома — начало и конец романа, во-вторых, я их никому не передавал, а в-третьих, с каких это пор «Раковый корпус» стал антисоветским?
Сонин: Это не имеет значения. Можете на меня жаловаться. И вообще, я не понимаю, Надежда Павловна, зачем Вы на него тратите время? С.Г. всегда делать нечего, а Вы-то занятый человек.
Я почувствовал, что ничего не добьюсь, и покинул кабинет.
С этого дня мне неоднократно напоминали, что было бы хорошо, если бы я уволился по собственному желанию. Сначала я заявил, что считаю увольнение в связи с подачей заявления о выезде из СССР незаконным, и не хочу помогать администрации творить беззаконие. Кто-то мне доверительно сообщил, что на дирекцию давит райком и что она вынуждена меня выживать, что ей это очень трудно, так как я инвалид войны и так далее.
Тут получился конфуз с моей методикой определения дитиленхоза. Лето 1972 года выдалось на редкость жаркое и сухое. В жару, как известно, корни не обеспечивают растения водой, и концентрация сухих веществ в клеточном соке увеличивается. Увеличивается и содержание сахаров. В результате часть растений, давших положительную реакцию на дитиленхоз, после извлечения из почвы оказались незараженными.
Собрали заседание Ученого совета. О причине происшедшего знали многие, но никто не выступил в защиту меня и, главное, моего метода. Мне стало неприятно находиться в ГЕЛАНе и я написал заявление: «Прошу отчислить меня в связи с переходом на пенсию по инвалидности». Просьбу с радостью удовлетворили.
Дальше мне оставалось руководствоваться стихотворением Галича:
Мне теперь одна дорога, Мне другого нет пути. Где тут, братцы, синагога? Подскажите, как пройти.Из евреев-«подавантов», уволенных с работы и ранее занимавшихся наукой, сколотилась довольно большая группа. В основном, это были математики и физики. По воскресеньям они собирались на квартире у А. Воронеля и, чтобы не заплесневели мозги, устраивали семинары. На одном из семинаров выступил и я, рассказав о своих интересах в науке. К сожалению, темы докладов на семинаре были от меня очень далеки и малопонятны. Я перестал их посещать. Между тем, участники семинара рекомендовали мою кандидатуру на замещение вакантной должности профессора в новом университете Израиля в Беер-Шиве.
Я не ощущал себя в среде евреев инородным телом, их идея в стремлении обрести родину мне была понятна. Но я был лишен того, пронесенного через многие поколения, чувства тоски по родной земле («Следующий год в Иерусалиме»), которое влечет евреев туда. Вряд ли я прижился бы в государстве с чуждой мне религиозной идеологией.
А. Воронель предложил мне написать статью в издаваемый им сборник «Евреи в СССР». Я написал «одним дыханием» черновик статьи, в которой проследил эволюцию отношения русских дворян к евреям от гвардейского офицера, который не подавал руки жандарму, черносотенцу и антисемиту, но презирал евреев за отсутствие патриотизма, до выгнанного из института за космополитизм профессора с нерусской фамилией, бывшего барона, который на вопрос, почему он не заявил, что он не еврей, прокартавил: «Газве я мог совегшить амогальный поступок?»
Академик К. И. Скрябин
Осенью 1972 года умер академик К. И. Скрябин. Я долго колебался, идти или не идти на похороны. С одной стороны, мне не хотелось встречаться с гелановцами. С другой — я искренне уважал академика. Каково было его отношение ко мне, я не знаю. В нем сосуществовали и ум и чувство порядочности с осторожностью дипломата.
В 1952 году он принял на работу А. А. Парамонова, выгнанного за менделизм из других учреждений, но в 1970 году, когда было предложено сократить штаты, удовлетворил поданное сгоряча заявление А.А. об уходе на пенсию. Однажды он рассказал, как его арестовали, но ничего не добившись, отпустили через два месяца.
На защите моей кандидатской диссертации он сказал:
— Существуют два типа диссертантов — один послушно и тщательно выполняет указания руководителя. Их защиты проходят обычно гладко, но неинтересно. Другие дерзают, поднимают «научную целину». Иногда им достается, но они ищут действительно новое. Мне такие люди приятнее. С. Г. Мюге относится к самому крайнему типу именно таких исследователей. Он взялся за тему, которой еще никто никогда не занимался…
И так далее.
В 1959 году он подарил мне свою книгу «Теоретические основы советской гельминтологической школы» с такой надписью: «Выражаю дорогому Сергею Георгиевичу Мюге одно принципиальное пожелание — чтобы он, показавший себя как молодого ученого, умеющего работать, умеющего мыслить и анализировать факты в области физиолого-биохимических дисциплин, поднял бы свою научную гельминтологическую квалификацию и в разделе морфолого-систематических проблем. Гармоническое сочетание этих двух научных направлений в области фитогельминтологии дало бы блестящие результаты. Желаю Вам больших успехов в Ваших научных дерзаниях! Академик Скрябин. 18 апреля 1959 г.»
После защиты докторской он мне прислал телеграмму:
«Сердечно поздравляю дорогого Сергея Георгиевича удачной защитой докторской диссертации желаю новых творческих успехов новых поисков и дерзаний — академик Скрябин».
После кампании «писем», когда многих «подписантов» выгоняли с работы, Скрябин, говорят, возразил против моего увольнения. А после обыска у меня с ним была беседа, продолжавшаяся больше часа. Он, в отличие от партийцев, не уговаривал меня каяться и давать показания о людях, снабжавших меня литературой. Основной его совет заключался в том, чтобы не вызвать личной неприязни у следователя:
— Решают судьбы люди «наверху», но материал для «верха» подготавливают чиновники «снизу». От того, как они изложат материал, зависит многое…
…Вопрос о похоронах решился сам собой: я перепутал время и на них опоздал.
Ищу работу
А Малоедов тем временем работал.
25 августа 1972 года вызвали меня и жену. На этот раз он обоих допрашивал в качестве «подозреваемых». Кто-то дал на нас свидетельские показания, что мы распространяли самиздат. Кроме того, он вызывал многих гелановцев. Некоторым из них был предъявлен протокол собрания по поводу характеристики, который я не видел и который, якобы, содержал (как мне было передано) мои «клеветнические и антисоветские измышления».
Потом меня вызывали в КГБ. Формально подполковник Галкин выполнял «частное поручение» Киевского ГБ по делу Плюща. Однако в сейфе у него лежала объемистая папка с копиями моего дела, ведущегося в прокуратуре. Когда я заметил, что подполковнику не по чину выполнять частные поручения, и высказал предположение, что он воспользовался киевским предлогом для личного знакомства со мной, он ответил:
— Да, у нас Ваша фамилия вспоминается, пожалуй, чаще, чем у Малоедова.
Тут он и показал мне папку.