Унесенные за горизонт
Шрифт:
Обмороки стали повторяться. Друзья - Соня Сухотина, Мендж, Лазарь, назойливо обещавшие навещать, вдруг все разом исчезли - ни слуху, ни духу. Оставить детей одних и идти к телефону на станцию?
– невозможно, они и без того были перепуганы моими припадками, и, судя по их притихшему виду, растерянность и паника, охватившие меня, этот страх только усугубляли. Выбираться отсюда с грудным ребенком на руках - Эдик едва научился ходить, а шестилетней Соне огромные сугробы явно не по силам - было бы безумием. И я застыла в ожидании. И время как будто застыло.
Кормила детей кашами, благо был запас, а воду вытапливала из снега: ходить к колодцу по пояс в снегу не хватало сил.
Так прошла неделя, а может, и больше.
Когда раздался стук в оконное стекло, вздрогнула от неожиданности и даже испугалась - настолько отвыкла от людей - и только потом бросилась открывать.
Это была женщина, у которой мы летом брали молоко. Она от кого-то прослышала о моем несчастье и не поленилась проторить в сугробах дорогу, чтобы «выразить сочувствие». Узнав о моей беде с Тамарой, успокоила:
– Улепетнула девка, не иначе, много денег ей дала.
Да, денег было больше, чем составляла бы ее зарплата при расчете, но верить в такое бездушие не хотелось. Посещение молочницы меня встряхнуло - послала через нее телеграмму маме, чтобы немедленно приехала ко мне.
А через день явилась Тамара:
– Сестра велела уволиться от вас и устроила на фабрику, - глядя невинными глазами, простодушно заявила она.
– Вот, привезла вам те деньги, что остались от расчета с вами. Сестра сказала, что ни к чему мне с вами оставаться, горе мыкать, еще наголодаешься у вас.
– А зачем заставила уволить Машу?
– А я тогда не подумала!
Вскоре ко мне в Кучино приехала мама. Она сказала: «Справимся», - и искать работницу я не стала.
Мама рассказала, что взяли Ивана Ивановича - обвинили в поджоге двух стогов сена и падеже лошади. Дали восемь лет.
– А тетя Лиза как?
– спросила я.
– Как-как?
– почему-то рассердилась мама.
– Плачет.
Так прошли декретный и очередной отпуска. В начале мая я была вынуждена выйти на работу и оставить ребенка на «подкормку». Понимала, как опасно искусственное вскармливание, особенно в начале лета, но другого выхода не было - надо кормить семью из пяти человек.
Автобусы от Калужской площади ходили редко, а людей на остановке накапливалась уйма; все спешили к одному времени, опаздывать было нельзя: свирепствовал закон, введенный в начале года, по которому за опоздание на двадцать минут человек сразу шел под суд, за трехразовое по пять минут в течение месяца - тоже. Приезжали утомленные, злые. Долго не могли отдышаться, наговориться о том, как ехали.
Тяжелая атмосфера царила в новом здании ВЦСПС. Многие председатели ЦК профсоюзов были арестованы как «враги народа» - среди них оказался и Лазарь Шапиро. Сделалось стыдно тех ироничных мыслей, что были навеяны его внезапным «исчезновением»... В те же мартовские дни, когда я не понимала, отчего вдруг все покинули меня, и очень на это обижалась, арестовали мужей Сони Сухотиной и Менджерицкой, а их самих сняли с ответственной работы и перевели на технические должности. Само собой, им было не до поездок ко мне. Мендж даже считала, что меня не следует «компрометировать», подчеркивая нашу большую близость. Так она себя и вела, когда я вышла на работу. Соня же, тяжело переживая несчастье, не раз говорила мне, что я изменилась к ней; она усматривала симптомы моего отчуждения в том, например, что я могла промчаться по коридору и на ходу лишь кивнуть при встрече. Тогда я стала демонстративно останавливаться и на глазах у всех целоваться с ней, чем раньше никогда не занималась, - все для того, чтобы подчеркнуть свое неизменно хорошее отношение [51] .
51
Муж Сони, Наум Абрамович Ротштейн (1901-1979), инженер-электрик, работал в Наркомземе. Получил 8 лет с правом переписки, освободился в 1946, получил «минус» и жил сначала в Александрове, а потом в Белове Кемеровской области. В Москву вернулся в 1957, после реабилитации.
В работу я погружалась немедленно.
В глубине души копился страх, что не выдержу материальных затруднений и мои дети будут голодать.
Этот страх с особенной силой проявился, когда началась кампания подписки на очередной заем. Подписалась лишь на оклад. Боже мой, какой поднялся шум: вызвали в партком, уговаривали, стыдили. Но я уперлась и твердила одно:
– У меня на руках трое детей и мать.
– Не ты одна такая. Ты комсомолка! Ты обязана подписаться на полтора оклада, как постановили!
Но я отстояла свое право матери-одиночки.
Оформила обмен Колокольникова переулка на улицу Станиславского - комната была вдвое меньше, девять метров, узкая и высокая, но с центральным, как и просила Митю, отоплением.
Издательство в порядке эксперимента перевели на сдельную оплату труда. За выполнение нормы оставался прежний «фикс» - девятьсот рублей, а все, что делал работник сверх нормы, оплачивалось по особым расценкам: за рукопись (причем с количества страниц, представленных автором, а не за сданные - таким образом, «излишества» сокращать поощрялось), за гранки, верстку, сверку и сигнал. Я работала как заведенная и днем, и часто по ночам, благо, бессонница продолжала мучить. И очень скоро стала зарабатывать до двух с половиной тысяч в месяц - сумма по тем временам очень большая.
Мама с детьми справлялась, она привыкла возиться с ними, своих вырастила шесть человек и трех внучек - дочерей Симы и Шурки. Так в работе, в ежедневных поездках на дачу к детям проходило жаркое лето тридцать восьмого. Рано утром, убегая на работу и возвращаясь поздно вечером, упорно пыталась покормить Ароську грудью, но он уже привык к бутылочкам, сосал плохо и постоянно отвлекался.
Страстное желание - встретить кого-то, хоть немного похожего на Аросю, - преследовало меня. Я жадно всматривалась в лица, отрешенно проплывавшие - когда вверх, когда вниз - на соседнем эскалаторе, но нет - ничего похожего. И только маленький все больше напоминал его. С какой-то болезненной нежностью я прижимала к себе черноволосую головку Ароськи, как будто у меня собирались его отнять, и любовалась синими, продолговатыми и такими чистыми глазками.
Вечером 27 сентября его вдруг вырвало. Испугалась, а мама говорит:
– Вот и утром, после твоего отъезда, - так же. И поносик открылся.
Ужас сжал сердце. Я не сомневалась - это токсическая диспепсия, от которой с таким трудом спасли когда-то Эдика. Ребенок увядал на глазах. Схватила его и ранним утром помчалась в Москву, в платную детскую поликлинику. Там мой диагноз подтвердили. Прокололи ушки, взяли кровь, дали срочное направление в больницу. Вызываю «скорую», отвечают:
– С диспепсией уже не кладем, берем только со скарлатиной.
Ни Лангового, ни Виленкина в Москве не оказалось - пришлось вспомнить их уроки: физиологический раствор и охлажденное грудное молоко частыми, малыми дозами. Спасибо маме - почувствовав недоброе, она приехала ко мне на следующее утро, оставив детей на соседку по даче. Но мальчик увядал с каждым часом, делался все слабее и слабее и в ночь на 1 октября - умер. В Сонечкин день рождения. Оставила неживое тельце с мамой и метнулась на дачу. Соседка, узнав о нашем горе, заохала, заплакала и попросила денег.
– Ой, что же делать? Сонечка созвала всю улицу на свой день рождения... Как вы теперь на это смотрите?
Ну, как? Конечно, дала деньги, попросила устроить все как надо и не говорить детям, что их братик умер.
Вернулась в Москву и занялась организацией похорон с помощью друзей в издательстве. Сама положила малыша в крошечный гробик, украсила цветами и даже сфотографировала, а потом отвезла на Дорогомиловское кладбище, где его опустили на гроб отца [52] ...
52
Теперь кладбище находится под асфальтом Кутузовского проспекта.