Урощая Прерикон
Шрифт:
Поразительно, сколь многое может измениться за столь короткий срок. Еще два дня назад все было не так плохо. Все знали, куда они едут, ждали, что вот-вот начнется зелень, предвкушали города и их блага. Еще два дня назад расклад их жизни был известен наперед. Но вот Мираж приказал свернуть направо, и все переменилось, и началась неизвестность. Какое-то время они ехали по следам группы Кнута и Пита. Все ждали ответов, но никто не решался спрашивать. Наконец подчас одного из привалов Кавалерия подал голос первым, что лишь подчеркнуло необычность происходящего. Каторжник спросил у разведчика: «Уж не задумал ли ты часом нанести Кнуту еще один визит вежливости, как той ночью? А то я был бы только рад, покончи мы с ублюдком поскорее.» Мираж тут же зашипел на него, чтобы говорил потише, хотя Кавалерия говорил почти шепотом, отвел его шагов на двадцать от стоянки и что-то минут пятнадцать с ним оживленно обсуждал. По итогу они, кажется, достигли согласия, во всяком случае Кавалерия снова умолк и молчал до сих пор.
Пока ехали за первой группой, по правую сторону от них вздымались скалы, отмежевывающие центральные прерии от западных, их так и называли — Межевой кряж. Он тянулся на тысячи миль почти ровной линией, отделяющей дикий мир от условно цивилизованного. Высотой здешние утесы были на одну треть выше стен Змеиного каньона, они так же, как и стены его ущелья, имели множество неровностей, но забраться на них без принадлежностей в большинстве мест не смог ли бы даже Кавалерия и Мираж. Хотя официально империя признавала Прерикон за собой целиком, среди колонистов и неофициально имперских властей Межевой кряж считался условной границей фронтира, сразу за которой начинались земли дикарей. Таким образом, Межевой кряж для имперцев представлялся чем-то вроде маленького Рубикона на полпути к подножию большого.
Вольному народу было глубоко плевать на деления людей востока. Они даже не отличали Прерикон от остальных земель. Весь мир был их, по праву рождения он принадлежал всем и каждому в мир вхожему. От земляного червя до кондора в небесах — все имело место в Великом замысле, едином для живых и мертвых. Огненноликие позволяли себе брать силой то, что должно браться только по согласию. Поэтому Пепельногривые и Племя вороного крыла отреклись от них, поэтому Огненноликие совершали набеги за Межевой кряж, а некоторые их кланы даже позволяли себе селиться на территории людей востока. Имперцы пришли и отняли у них целый мир, почему же они не могут прийти к имперцам и взять у них то, что принадлежит им по праву? Только Огненноликим было мало своего, они брали вообще все что хотели, все что могли взять, а могли они многое. С каждым годом их аппетиты только растут, словно пожар они распространяются по прериям, сжигая все на своем пути. Они подобны табунам Прерикон, но те не хотят идти рядом с ними, вот почему клан Укротителей так силен и влиятелен: тот, кто укротит Прерикон, будет править миром.
Среди людей востока только бандиты ходили за Межевой кряж и самые отчаянные из законников, и тех и других объединяли глупость, бедность и еще одно правило, — восток всегда тяготеет к востоку. Это значит, что каждый, кто осмелится на свой страх и риск зайти за Межевой кряж, мечтает о том, как вернется к границе и пересечет ее в обратную сторону.
Никто не идет на запад от хорошей жизни. Они вернулись с запада, но вместо того, чтобы двинуться на восток, где трава, дичь и доступная вода, все богатства Прерикона собраны, Мираж вел их на север вдоль Межевого кряжа, а после совершил то, что заставило людей, идущих за ним, впервые за все время усомнится в его здравомыслии: Мираж свернул на запад, из которого они так спешили. Он увел их в неприметную щель, узкая тропа которой вела вглубь гряды скал. Таких щелей здесь было множество. Подобно политикам, зазывающим в Прерикон поселенцев, все они сулили несметные сокровища, и как все тех же зазывал обещания, каждая заканчивалась тупиком. Они надеялись, и с этой будет тоже, или что лидер их образумиться, но тропа все тянулась и тянулась, а Мираж все двигался вперед.
Очень скоро они затосковали по западной пустоши, их поджимали стены по правое и левое плечо, иногда эти стены были шире, иногда уже. Иногда Мираж командовал привал, но они давно не радовались привалам, лишь спускались с лошадей, высунувших языки от жажды и давали им немного выпить из собственных фляг. Они садились, оперевшись спинами на стены и смотрели в небо, чтобы не видеть осточертевших лиц друг друга. Руками сжимали винтовки, и изредка, когда над щелью вверху проносилась птица, они резко вскидывали их и целились в нее, и иногда стреляли, и промахивались, пока Мираж не запретил им это делать. Слишком много шума поднимали такие выстрелы и не приносили ничего, кроме раздражения неудачей и гнева.
Пусть и не вполне осознавая это, они чувствовали себя парализованными. Кряж стал им телом, стены — веками, а прорезь синего глаза вверху, зазор между этими стенами, — той единственной связью с миром, которая у них оставалась. Чем дальше вглубь кряжа они забирались, тем больше отчаивались. В какой-то момент они даже уверовали в то, что никуда им отсюда не выбраться, и никогда этот путь не кончится. Что они давно уже померли, а то место, в котором они очутились, есть ни что иное, как чистилище нововерцев! В нем они заперты на веки вечные между раем и адом за грехи, совершенные ими при жизни.
Утесы были стенками гроба, когда наступала ночь, гроб закрывался крышкой. Даже Старина Билл, проскитавшийся всю вторую половину своей жизни, — и тот затосковал. Он, как и прежде, забирался на ночь под телегу, но лежа под ней, представлял, что за пределами телеги прерия. Вглядываясь в ночное небо, видное через щели между досками телеги, Билл видел родной Прикли-Пир, вспоминал детство и плакал, в этих приступах меланхолии уподобляясь всем старикам.
Дадли Вешатель нередко поглядывал теперь на своих. Безумие этого психопата прогрессировало здесь, взаперти, без возможности выпустить томящееся внутри пекло наружу. Ему препятствовал сидящий прямо напротив него цербер, неусыпный сторожевой пес, сам — то и еще чудовище. Теперь, когда Энни почти все время проводила рядом с Миражом, который учил ее чему-то, Кавалерия не спускал глаз с Дадли. Каторжник освободился от необходимости следить за безопасностью девушки и сам выбрал себе цель по нраву. Он единственный, казалось, ничуть не тяготился положением, в котором они все очутились. По сравнению с пережитой каторгой заключение в скалах представлялось ему свободой. Его никогда не держали в горных крепостях, где с преступниками обращались, как с крысами, и потому сейчас, взаперти этих двух стен, у Кавалерии не возникало тяготящих его воспоминаний о прошлом.
Они научились любить те мгновения, когда стены на миг расступались. Тогда у них получалось убедить себя в том, что путь их, наконец, завершился. Увы, они лишь выходили на новый его этап: расширившись, стены вновь сужались, образуя веретенообразную падь, небольшую площадку, где было места чуть больше, чем в коридоре. Иногда на таких площадках под ногами была земля, а не скалы и камни. Они частенько находили тогда кактусы и радовались им, как манне небесной. Бросались к растениям, падали перед ними на колени, и впивались в их плоть зубами, порыжевшими от крови, сочащейся из десен. Жевали ее, позабыв даже об иголках, царапающих, прокалывающих и разрывающих кожу их пересохших, растрескавшихся губ.
Случалось, помимо кактусов, они находили также источники питьевой воды — миниатюрные копии озера из чаши Змеиного каньона. Всего две лошади могли пить из такой лужицы за раз, они с жадностью набрасывались на источник, окуная в него свои длинные морды и вороша камни на дне его. Находись на дне песок, вода бы тут же стала мутной и непригодной для питья, но, к счастью, песка на дне им не встречалось. Куда чаще эти выходы на поверхность подземных вод формой напоминали розу разбитой бутылки, только лепестки этой розы затупил и отшлифовал дождь, приведя их в больше или меньшее равенство с поверхностью каменной комнаты. О края розы теперь невозможно было порезаться, но иногда горлышко было слишком узким и лошади ненароком забивали его камнями, которые людям затем приходилось доставать, чтобы возобновить подачу воды. Эти заботы были им в радость, замочить руку по локоть в прохладной воде, словно прикоснуться к жизни, напомнить себе, что и ты еще не мертв вполне, но только погибаешь верой.
Что-то странное творилось с той поры, как они вошли в Межевой кряж, это невозможно было объяснить обычной усталостью или голодом, с них будто высасывали все соки. Сколько бы не спали, они, проснувшись, чувствовали себя так, словно и не ложились. Даже когда они ели, их животы сводило от голода. Их волосы седели и сыпались без объяснимой причины. Глаза все чаще видели странные вещи, никто не решался обсуждать свои видения с другими, но все догадывались, что они в своей беде не одиноки. По ночам по лагерю кто-то бродил, были слышны тяжелые шаги и шарканье, неразборчивая ругань и громкий, болезненный кашель. Каждый, кому не посчастливилось не спать, лежал на своем месте, закрыв глаза, и успокаивал себя мыслями о том, что это, верно, один из его бедолаг-товарищей не может уснуть и бродит в потемках, спотыкаясь об неровности каменного пола. Кому-то хуже, чем ему — не повод ли для радости? Все лежали на своих местах и успокаивали себя так.
Странное бормотание касалось их ушей и днем и ночью, но ночью много сильнее, чем днем. Иногда это были голоса их компаньонов, обсуждающие их в негативном ключе, перемалывающие им все косточки. В том числе говорили и те люди, которые давно умерли, но также и еще живые их товарищи, уехавшие с Кнутом и Питом. Хуже всего, когда они слышали того, кто был сейчас рядом, ехал позади них. В какой-то момент они не выдерживали, оборачивались и натыкались на мрачные взгляды, губы не двигались, никто не говорил. Но каждый слышал и не распространялся: обсуждать это было так же плохо, как и переживать.