В большом чуждом мире
Шрифт:
Жизнь идет, как шла, — мирно и тихо. Кончается еще один день, завтра будет новый, пройдет и он, а община Руми пребудет вечно. Ох, если бы не змея! Росендо припомнил, что кондоры умеют стрелою ринуться на змею с высоты и взмывают с нею вверх, как она ни вьется, и съедают ее на вершинах, у своих гнезд. Глаза у кондоров зоркие, а вот Росендо уже не зорок! В юности он изображал кондора на ярмарке, для потехи надевал клювастую голову с твердым темным гребешком, и черные крылья в белых пятнах спускались у него с плеч до кончиков пальцев. Он плясал, хрипло крича, и взмахивал крыльями. Словно в тумане, увидел он старого Чауки. Тот говорил, что индейцы Руми когда-то верили, будто они происходят от кондоров.
И тут Росендо Маки понял, что теперь, быть может, никто, кроме него, не знает этих слов и многого другого, связанного с общиной. А если он внезапно умрет? Конечно, он о многом рассказывал у очага, но память его слабеет, и говорит он без складу. Скоро он снова будет рассказывать поздним вечером, и люди будут слушать и жевать коку[13]. И сын его Аврам вырос разумным, может, и его будут слушать. Надо получше вспомнить все! Он столько знал и видел. Время стерло мелочи, и теперь прошлое четко, как рисунки, которыми индейцы украшают гладкий золотой бок тыквы. И все же кое-что поблекло от старости, вот-вот исчезнет. Самое старое из воспоминаний — початок маиса (Росендо не очень ясно отличал то, что случалось с ним, от того, что случалось с общиной). Он был совсем маленький, когда во время уборки отец дал ему этот початок и он долго любовался рядами блестящих зерен. Рядом с ним положили полный бурдюк, очень красивый, красный с синим, и он навеки полюбил эти цвета и всегда носил такие пончо и плащи. Любил он и желтое за сходство с колосом пшеницы и с тем початком маиса. Любил и черное, — быть может, потому, что так черна бездонная тайна ночи. Его старая голова всему хотела найти причину; мы же заметим, что у своих предков он отыскал бы и золотисто-желтый сверкающий орнамент. Если же разобраться до конца, он любил все цвета радуги, но саму радугу, хоть она и красива, недолюбливал, ибо если она вопьется в тело, жди болезни. Знахарка по имени Наша Суро давала потерпевшему семицветный клубок шерсти, который для исцеления надо распутать. Как раз сейчас жена Росендо, Паскуала, затеяла ткать многоцветный ковер. «Не вижу я светлых цветов, — сетовала она. — Не видно их, состарилась». Но ковер получился очень хороший и пестрый. Последнее время она расхворалась и часто горевала, что скоро умрет. Вот он и несет ей в красном платке (узелок привязан рядом с мачете) травы, которые велела собрать знахарка: уарахо, конский хвост, супикегуа, кулен. Паскуала думает о смерти с тех пор, как ей приснилось, будто она куда-то идет с покойным отцом. Она проснулась и сказала: «Умру я скоро. Отец за мной приходил». Росендо ответил: «Оставь, чего только не приснится!» Но сам испугался и опечалился. Они любили друг друга спокойной любовью. Мы хотим сказать — они сейчас так любили, а раньше было иначе. Молодыми они были друг для друга как вода и сухая земля. Он жаждал ее непрестанно, и она порой отдавалась ему прямо в поле, под солнцем, как газель. У них было четыре сына и три дочери: Аврам, старший, ловко ездил верхом, Панчо твердой рукой обуздывал быка, Никасио делал из ольхи красивые ложки и блюда, а Эваристо неплохо ковал решетки и лемеха. Конечно, прежде всего они были крестьянами, земледельцами. Каждый женился и отселился от родителей. Замужем были и дочки — Тереса, Отилия и Хуанача. Как женщинам и подобает, они умели прясть, ткать, стряпать и рожать здоровых детей. Четвертым своим сыном Росендо был не очень доволен. Пустив его по кузнечной части, он послал его учиться в город, к дону Хасинто Прието, и там сын выучился не только ковать, но и пить сверх меры. Кроме чичи[14], он пил и разбавленный спирт, как пьют в деревне, пил иногда и крепкий огненный ром. Печалила Росендо и Эулалия, старшая невестка, ленивая и слишком бойкая на язык. Просто не понять, как Аврам, человек разумный, так промахнулся, принял кукушку за горлицу! Старый алькальд утешал себя словом «бывает!..». Сколько детей у него перемерло, он и не считал, зато всегда помнил приемыша-чоло[15] по имени Бенито Кастро, который давно уехал от него. Ему не сиделось на месте, но он всегда возвращался, а однажды, на беду, исчез совсем. Сыном, собственно, считал он и Ансельмо, осиротевшего калеку, которого он приютил. Ансельмо этот очень красиво играл на арфе по вечерам, Паскуала иной раз даже плакала. Кто знает, какую печаль пробуждала музыка в ее сердце!
Поле, золотое в лучах заката, волнами ходило перед ним. Колосья все как один, а вместе — до чего же красиво! И люди похожи друг на друга, а вместе как сильны! Жизнь у Росендо Маки и у его детей была такая, как у всех в общине. Но человеку, думал Росендо, даны и сердце и разум, а поле живет лишь корнями.
Внизу лежало селение, он был в нем алькальдом, и неведомая доля ждала его людей. Завтра ли, вчера ли… Слова отшлифованы годами, нет — столетиями. Как-то старый Чауки рассказывал то, что некогда рассказывали ему. Раньше все было общее, не то что сейчас, когда раскинулись поместья и жмутся на своей земле общины. Но явились чужеземцы, все переменили, стали делить землю и брать себе наделы, а индейцам пришлось на них работать. Тогда бедные спросили (раньше-то бедных на свете не было): «Чем же плохо, когда все общее?» Но им никто не ответил, только велели работать, пока не умрут. Те немногие, у кого землю не отняли, решили работать вместе, сообща, ибо трудятся люди не для болезни и смерти, а для радости и благоденствия. Так появились общины, и его община тоже. А еще старый Чауки сказал: «На нашу беду, теперь общин становится все меньше. Я сам видел, как начальство сгоняло их с земли. Говорят, это по закону, по праву. Какие тут права и закон! Если помещик заговорил о праве, дело нечисто, а законы у них все как один нам на погибель. Дай господи, чтобы наши соседи помещики поменьше думали о законе! Бойтесь закона, как чумы!» Чауки давно умер, его почти все забыли, но слова его силы не утратили. Община Руми держалась, закон отнял у нее немного, но другие общины гибли одна за другой. Проходя через горы, старшие говорили младшим, указывая на какую-нибудь точку, затерявшуюся в бес-крайности Анд: «Вон там была такая-то община. Сейчас там такое-то поместье». И еще крепче любили свою землю.
Росендо Маки не понимал такого закона. Он представлялся ему делом темным и нечистым. Вот как-то, невесть откуда, вышел закон о налоге с индейцев, и все они стали платить каждый год только за то, что не уродились белыми. Когда-то его отменил некий Кастилья, освободивший к тому же от рабства несчастных чернокожих, которых в Руми отродясь не было, по потом, позже, закон этот снова раскопали. И в общинах и в поместьях народ говорил: «Разве мы виноваты, что индейцы? Разве индеец не человек?» По сути, налог этот был просто с человека. Индеец Пилько ругался на чем свет стоит: «Ах ты черт, хоть в белого перекрашивайся!» Но никто не перекрасился, и всем пришлось платить. А потом, неизвестно как, проклятый закон исчез. Говорили, что какие-то двое, Атуспария и Учку Педро, оба из индейцев, подняли много народа, потому закон и исчез; и за такие разговоры сажали в тюрьму. Бог его знает, как там было дело… А законов все равно осталось много. Власти на это ловки. И на соль был налог, и на спички, и на чичу, и на коку, и на сахар — богатым ничего, а бедным очень трудно. И запреты объявляли на продажу разных товаров. И в армию брали не по-честному, одних индейцев. Идет большой отряд, а там все свои, индейцы, разве что впереди, на коне, с блестящей шпагой, — кто из хозяев. Но это офицеры, им деньги платят. Вот он, закон. Росендо его презирал. Был ли хоть один закон, хороший для индейцев? О начальном образовании? А кто его выполняет? Ни в Руми, ни в поместьях школы нет. В городке, правда, есть, да так, для виду. Не хотел он про это думать, слишком уж волновался. А думать надо, и сказать надо, как только случай будет, чтобы снова принялись за работу. Община поручила ему нанять учителя, он долго искал, но не находил, а потом согласился за тридцать солей в месяц сын письмоводителя из главного города округи. Учитель этот сказал: «Приобретите книги, доски, карандаши, тетради». В лавках были одни карандаши, и те дорогие. Наконец Росендо узнал, что все это должен дать инспектор. Он встретил его в лавке, у стойки, и тот сердито сказал ему: «Придете тогда-то». Росендо пришел, инспектор выслушал его необычную просьбу, поднял брови и сообщил, что пока ничего нет, надо выписать из Лимы, на другой год, может, и пришлют. Росендо пошел к своему учителю, а тот сказал: «Вы что, всерьез? А я-то думал, шутите. Меньше чем за пятьдесят солей я с тупоголовыми индейцами воевать не берусь». Время шло; заказ не присылали; инспектор припомнил, что надо было точно указать число учеников и что-то еще. Кроме того, он припомнил, что община должна построить особый дом. Упорный алькальд на все соглашался— пересчитал детей (их оказалось больше сотни) и пошел к одному писарю, чтобы тот все написал как следует. За пять солей писарь согласился, и прошение отправили. Тем временем Росендо добился разрешения платить учителю пятьдесят солей и договорился с людьми из общины, что они будут строить школу. Один из них строить умел. Они охотно принялись месить глину и делать кирпичи. На этом пока дело и стало. Может, будет школа… Пришлют все эти книжки и тетрадки, и учитель не сбежит… Надо ребятам читать и писать, а еще говорят, надо нм знать четыре правила арифметики. Сам он, что поделаешь, считал по два, если мало — на пальцах, много — на камушках или на зернах, и даже теперь у него не все сходится. Хорошее дело ученье. Зашел он как-то в лавку, а там стоят разговаривают супрефект, судья и еще сеньоры какие-то. Купил мачете, и тут они заговорили про индейцев. Тогда он притворился, что надо подтянуть ремешок на сандалии, и присел на приступочку. А они за спиной и говорят: «Слыхали, какая глупость? Я в газете читал, вот сейчас. Эти индейцы…» — «А в чем дело?» — «В парламенте обсуждают, не запретить ли бесплатный труд и не ввести ли небольшую плату». — «Какой-нибудь депутат решил выдвинуться». — «Да, не иначе, но не пройдет этот Г проект». — «Заигрывают, заигрывают… А эти, — говоривший показал пальцем на погруженного в работу Маки, — эти о себе возомнят и распустятся». — «Не скажите. Вон что творится с их общинами, хотя они как будто и признаны». — «Как говорила моя бабушка, на гитаре выходит одно, а на скрипке — другое». Все захохотали. «А все ж, — продолжал тот же голос, — заигрывают с ними… Спасибо, хоть эти, — он снова ткнул пальцем в безмолвного Росендо, — не умеют читать и ни в чем не смыслят. Научи их, они б вам показали… они бы показали…» — «В таких случаях дело за правительством. Друзья мои, тут нужна крепкая рука». Они заговорили тише, потом замолчали, и за спиной у Росендо загромыхали шаги. Кто-то ударил его палкой по плечу. Он обернулся и увидел супрефекта. «Чего расселся? — строго сказал тот. — Нашел место!» Росендо Маки обул починенную сандалию и медленно побрел по улице. Вот, значит, что творится, а индейцы ничего и не знают. Тупоголовые! Если девочки неловко прядут шерсть, матери до крови бьют их по пальцам шипастыми стеблями ишгиля, и благословенный прутик делает свое дело, — пряхи из них выходят лучше некуда. Росендо улыбнулся во весь рот. Так и с головами. Ударить по ним книжкой и пойдут читать, писать да считать. Ясно, бить надо не раз и не два. У него есть бумаги, толстая пачка, где признается законной их община. Вот он разложит их перед всеми и скажет: «Стройтесь-ка в ряд, будем учиться». Раз-два, раз-два, и выучатся. Он перестал улыбаться. Бумаги не у него. Дон Альваро Аменабар-и-Ролдан (это его так зовут!) обратился в суд первой инстанции и потребовал, чтобы община доказала свои права. Он владеет поместьем Умай. Росендо Маки принес бумаги и назвался полноправным уполномоченным и защитником земельных прав общины Руми человеку, которого, как это ни странно, именовали Бисмарком Руисом. Круглый, красноносый «юридический защитник» сидел за столом, заваленным делами, а перед ним стояла тарелка с жарким и бутылка чичи. Просмотрев бумаги, Руис изрек: «Что ж, приступим. Ну, теперь Аменабар у нас попляшет». Его воинственный тон понравился Росендо. «Будем судиться хоть сто лет, ему же придется потом платить издержки». В завершение Руис сообщил, что выиграл множество тяжб, а эта окончится в два счета, как только община предъявит бумаги, и взял сорок солей. Тараторя, он позабыл, что вначале речь шла вроде бы о ста годах, и Маки долго над этим думал.
И вот когда он сидел на камне в прекрасном, нежном свете заката, смутно предчувствуя беду, неясная боль снова зашевелилась в его сердце. Пшеница наливалась и шумела, земля дышала, славя жизнь. Сомненья волнами подступали к Росендо, краски мелькали перед ним, пронзительно пахли колосья, и хотелось думать, что ничего дурного не случится. Закон — чума, но община одолевала и чуму. С моровыми поветриями тут справлялись. Многих болезнь уносила, и могил копали много, и женщины плакали навзрыд, но тем, кому удалось встать с циновки или не слечь на нее, сил прибавлялось. Теперь, через годы, все это казалось смутным и страшным сном. Давно это было. Маки видел трижды, как черная оспа являлась к ним и уходила восвояси.
Те, кто переболел в первый раз, думали, что им она уже не страшна. И врут же лекари! Одна девица, как на беду — красивая, болела три раза. Такая рябая стала, что ее прозвали «Решетом». Она сетовала на судьбу и просила смерти, а судьба послала ей тиф. Эта болезнь разила людей дважды, еще жесточе оспы. Люди умирали один за. другим, таяли от жара, как свечи, их еле хоронить поспевали. О настоящих похоронах никто уже не думал, рады были поскорее дотащить трупы до особого кладбища, чтобы заразу не напускали. Индеец Пилько, человек ворчливый, нашел и тут, на что подосадовать. «Кто же последних похоронит? — говорил он. — Помереть бы уж, а то останешься без могилы». Он и умер, но судьба, конечно, не угодить ему хотела, а просто устала от его ворчанья. Были во время тифа и диковинные вещи: например, один человек воскрес. Он долго болел и вдруг стал зевать, речь потерял и умер. Окоченел весь, дальше некуда, как настоящий покойник. Жена, понятно, плачет. Пришли его хоронить, завернули в его же белье, положили на носилки и понесли на кладбище. Вырыли так с полмогилы, и вдруг началась гроза. Ливень льет, молнии сверкают. Могильщики кинули покойника, кое-как набросали земли и пообещали завтра дохоронить. Однако хоронить им назавтра не пришлось. В полночь вдова, которая спала вместе с детьми, услышала стук, а потом и глухой горестный голос: «Микаэла, открой!» Она узнала голос и чуть сама не кончилась, — думала, это мужнина душа не может найти успокоения. Стала она молиться, дети проснулись, заплакали, а голос все просит: «Микаэла, открой, это я!» Покойник, кому ж еще быть! Тут на шум пришли две женщины, которые у соседей ходили за больным. «Ты кто?» — спрашивает одна, а покойник отвечает: «Я». Они бросились бежать, себя не помня от страха, добежали до алькальдова дома, разбудили Маки и сообщили ему, что человек, скончавшийся вчера под вечер, пришел за своей женой. Они ведь сами видели, как он в одном белье ломится в дверь, и слышали, как зовет Микаэлу. Маки, который был начальством над живыми и над мертвыми, пошел уладить все своею властью. Женщины плелись за ним на должном расстоянии, гадая, убедит ли он покойника вернуться на кладбище и лечь в могилу одному. Подходя к месту, все услышали, что бродячий труп вопит: «Микаэла, открой!» В ответ же раздаются не молитвы, а крики: «Помогите!» Завидев шествие, отвергнутый покойник кинулся к Маки и возопил: «Росендо, тайта Росендо, поговори ты с ней, я ведь не мертвый, я жив». Голос звучал довольно-таки загроб-но. Росендо схватил беднягу за плечи и увидел, какое несчастное у него лицо. Мнимый покойник немного успокоился и стал рассказывать, что с ним было. Он очнулся от холода, вытянул руки, нащупал глину и понял, что сверху на нем тоже глина и земля. Тогда он испугался, стал щупать, что же там вокруг, и тут до него донесся явственный запах мертвечины, словно рядом лежали трупы. Он вскочил, подпрыгнул, выбрался из могилы и увидел неровные кресты, а подальше — каменную стену кладбища. От ужаса он и закричать не смог, кинулся бежать, но когда оказался за стеною, истощенные болезнью силы отказали ему, и он упал. Лежа навзничь, он видел во тьме угловатые крыши и островерхие деревья, а над ними — чистое послегрозовое небо, на котором мерцало несколько крупных звезд, и понял, что он жив и, главное, живым останется. С огромным трудом он поднялся с земли и медленно, спотыкаясь, побрел к своему дому. Вот и все. Алькальд обнял его и повел к двери, прикинув, что перепуганная хозяйка уже успела прийти в себя. Когда он позвал ее, она зажгла свечу, а потом тихо отворила тяжелую дверь. Лицо у нее было бледное, рука дрожала, так что пламя сальной свечи плясало и чуть ли не гасло. Дети испуганно глазели на отца, а он вошел и сразу лег на одну из двух циновок. Он чуть не плакал и пытался что-то сказать. Жена укрыла его одеялом, алькальд присел к изголовью, а женщины, сбегавшие тем временем к себе, принесли ему какое-то лекарство на агуардьенте[16]. Он жадно выпил его, не вставая. Росендо же, гладя несчастного по плечу, приговаривал: «Поспи, успокойся. Настрадался ты». Жена с несмелой лаской укутала ему ноги, он успокоился и понемногу заснул. Так и выжил. От тифа он выздоровел, но захворал могильной болезнью. Ночью весь дрожал и сна боялся, как смерти. А когда подошло время жатвы и стало не до страхов, он вылечился и от этой хвори и зажил хорошо. Правда, ненадолго. Жнецов теперь поубавилось, и работать пришлось очень много. Он всех подбадривал: «Живее, живее, нам жить надо!» И глаза у него так и сверкали, а сердце было слабое, вот он и свалился под мешком маиса, да так и не встал, умер навсегда. Росендо вспоминал его имя, но оно ускользало, как светлячок во тьме. Он вспомнил только, что сыновья его выросли, совсем взрослыми стали, когда пришли «синие» и увели их. Вот и еще была напасть. Люди долго говорили, что мы с Чили воюем, а потом вроде бы нас победили, и все ушли, и больше ничего. В общине войны не видели, сюда она не добралась. Как-то дошел слух, что мимо прошествовал бравый генерал Касерес[17] со своим войском, а потом в пампе Уамачуко был большой бой, и войско это побили враги. Много лет назад, ясным утром, Росендо видел в той стороне какое-то облако на самом краю неба. Давно это было, далеко. Народ думал, что Чили — это генерал, пока не пришли эти чертовы синие. Их начальник услышал, что толкуют про генерала Чили, и рассердился: «Дураки! Чили — это страна, и живут там чилийцы. Вот как, например, страна у нас Перу, а мы — перуанцы. Нет, истинные вы звери!» На самом деле зверями, к тому же голодными, были не они, а партизаны. Заявившись к ним, начальник этот сказал: «Община Руми будет поставлять одну корову или десять телят в день с каждого хозяйства, и зерна сколько нужно». Одно сло-ео — мерзавцы. Их звали «синими», потому что у них на шляпах или на рукавах были синие ленты, а других, с разноцветными лентами, звали «пестрыми». Синие сражались за какого-то Иглесиаса[18], пестрые — за Касереса. В общинах тоже вдруг появились пестрые и синие, — то в одной деревне те и другие, то по разным деревням, — и стали друг другу вредить, даже убивали. Люди падали там и сям, как зерна в землю. Да здравствует Касерес! Да здравствует Иглесиас! Это многим пришлось по вкусу. Соберутся человек пятьдесят, или сто, или двести, а начальник над ними зовется майором или полковником. Завелись они и в Руми. Начальствовал у них один белый, плохой человек и хитрый, по имени майор Тельес. Но распоряжался не он, а его адъютант, Сильвино Кастро, которого все называли «Катышом». Он все время жевал коку, даже щека отдувалась, а главное — эта самая кока спасла ему жизнь. Однажды, перед выборами, Сильвино вел кампанию за одного кандидата и как-то, завернув за угол, повстречался с таким же головорезом из другой партии. Тот схватил револьвер, дважды выстрелил в него, и он упал, обливаясь кровью, но, сам тому удивляясь, сразу поднялся и потрогал щеку. Рука была в крови, во рту солоно. Он сплюнул и вместе с кровью выплюнул катышек коки. От катышка что-то отлетело. Это была пула. Она пробила щеку и завязла в зеленом шарике. Вторая же просто не попала. Для пущей важности Кастро хвастал, что ему с другого боку выбило зубы; майор Тельес велел показать, так ли это, и Кастро пришлось открыть рот. У одного зуба отбило уголок, прочие вроде были на месте. Тогда разгорелись споры о том, стоит ли вообще стрелять в упор. Один партизан говорил, что и так пуля особого вреда не причинила бы. Кастро предложил спорщику самому подставить щеку под выстрел, но майор Тельес заметил, что пули надо беречь для противника. Поистине диковинно, что пуля завязла в катыше, и хочется в это поверить. Но, на беду хвастливому Кастро, гордившемуся своим приключением, шрам в низу щеки часто вызывал споры, разговоры, да и сомнения: очень ли помог тог катыш, может, и зубы задержали бы пулю?.. Такими беседами и занимались синие, боровшиеся за Игле-спаса и за «спасение родины». Каждый считал, что годится в министры или хотя бы в префекты. А хуже всего было то, что они не помышляли уходить, словно центр страны — в селении Руми. Сильвино-Катыш напивался и бегал по улице, стреляя в кур, причем метил им в голову, чаще всего не попадал и добивал их как-нибудь иначе. Девицы взирали на синих с немалым страхом. Однажды Чабэла, самая из них красивая, прибежала домой в слезах и сказала матери, что Катыш изнасиловал ее за оградой маисового поля. Вскоре ночная тьма задрожала от девичьих криков. А небо поутру было все такое же синее, как ленты у этих гадов. Как-то раз Катыш построил в ряд всех парней, выбрал самых сильных и приставил их к лошадям. Росендо вступился за них перед Тельесом, но Катыш заорал на него: «Вон отсюда, индейская морда, пока не расстреляли! Они служат родине!» — и замахнулся, а Тельес не посмел или просто не хотел вмешиваться. Потом в один горестный день в селение явились пестрые — конные вскачь, пешие за ними, бегом. «Да здравствует Касерес!» — кричали они, а на рукавах у них и на шляпах была кровь. Синие, громко вопя, сбежались кто откуда. «Защитим площадь!» — сказал Тельес. «Защитим!» — взревел Катыш. «На что им наша площадь?» — думал Росендо, надеясь, что там их всех перебьют. Пестрые приближались в дыму и громе. Кто-то из синих ударил в колокол. Тельес с Катышем разделили своих на два отряда. Первые, поднявшись па чердаки, припали к слуховым окнам, вторые, самые смелые, залезли на деревья. Происходило это все у домов, выходивших на дорогу, по которой приближался враг. «Да здравствует Касерес!», «Да здравствует Иглесиас!», «Да здравствует родина!», «Смерть предателям!» И с чего это они? Ну, им виднее. Когда пестрые подошли поближе, их осыпали пулями. Одни всадники попадали ничком, другие спешились, спрятались за камнями и за пригорками и стали отстреливаться. Подоспели пехотинцы и начали окружать площадь, а синие попадали с деревьев и крыш или замерли за оградами. Небольшой отряд пестрых захватил часовню, заколовши ударом в спину двух синих. Тогда Катыш, сидевший на иве, понял, что их окружают, и приказал отступать. Все же он был человек храбрый и остался последним с десятью своими, стреляя в приближавшихся врагов. Тельес и почти все синие (сейчас — скорее, багровые от крови) кинулись за холм и поджидали там ординарцев с лошадьми. Исчезли наконец и люди Катыша, и в самое время, ибо пестрые снова вскочили на коней и понеслись, сверкая длинными саблями. Но дальше дорога круто шла вверх, и, не догнав врага, пестрые вернулись, захватив только двух пленных.
Росендо глядел на все это со склона, — завидев издалека пестрых, он подумал: «А я тут при чем?» — и спрятался в кустах. Прочие крестьяне, кроме ординарцев, сидели дома.
Когда позже Росендо спустился в селение, он услышал запах пороха и крови. Микаэла, вдова воскресшего, кричала: «Сыночки мои, сыночки!» Кричали и другие матери. Тут появились всадники со своими пленными, и те рассказали, что майор Тельес, изловив коней врага, оставил пять штук Катышу, а остальных забрал себе. На двоих коней не хватило, вот их и взяли в плен. Матери плакали и выли, молили начальника пестрых по имени Порталь расстрелять и пленных и раненых, которых общинники и сами пестрые подносили на сцепленных руках или на похоронных носилках. Раненые истекали кровью, но не стонали, и все — и они и пленные — смотрели на вражеского начальника блестящими, скорбными глазами. Матери кричали: «Расстреляй их, расстреляй!» Раненых опустили на землю, и под одним из них сразу набежала целая лужа крови. «Расстреляй, расстреляй!» Порталь закурил. Индейцы плотной толпой сгрудились вокруг него. Микаэла голосила. Порталь как бы и не слышал. И вдруг она бешеной пумой кинулась на раненого, чтобы ногтями изорвать ему шею. Двое пестрых схватили ее, она вырвалась, упала лицом в лужу крови и стала жадно пить. Вся в крови, она приподнялась, жутко завопила и потеряла сознание. Одному богу ведомо, что чувствовал при этом майор Порталь, славившийся своей жестокостью к врагу, но вместо приказа о расстреле он сказал: «Открыть часовню, разместить там раненых. В обозе есть бинты и лекарства. К пленным приставить часового. Все». Потом обратился к адъютанту: «Дай-ка мне агуардьенте». Позже общинники собрали всех мертвых, двадцать пять человек, и отнесли на кладбище. Порталь распорядился положить их вместе. «В конце концов, — сказал он, — все они перуанцы, пускай хоть мертвые обнимутся». Общинники выкопали длинную и глубокую яму. Майор и Маки пошли посмотреть, как хоронят, и, пока в яму опускали пестрых, майор Порталь говорил: «Какой зверюга был! Пришел к нам с железным ломом, а в бою получил винтовку», «Этот длинный девочек любил», «Этого жаль, шутил он хорошо!». Их он хвалил, а когда стали класть синих, заговорил по-другому: «Ну и здоров! Истая орясина». Или: «В самый лоб! Выстрел что надо. Кого ж из моих за это наградить?» Росендо вежливо кивал и думал: как хорошо, что пленные и раненые еще живы. Вернувшись, он велел отмыть кровавые пятна — негоже топтать христианскую кровь, в ней ведь самая жизнь человеческая. Потом пошел в часовню и увидел, что братство свое осознали не одни лишь мертвые, но и раненые, хотя бы на время забывшие, кто синий, а кто пестрый. Они лежали на полу двумя рядами на одеялах. Те, кто поздоровее, беседовали и угощали друг друга сигаретами. Тяжело раненные глядели, не двигаясь, в потолок или на статую, стоявшую на главном алтаре. У многих головы были в бинтах. Кто-то глухо стонал, не разжимая губ. По просьбе самых набожных какой-то индеец зажигал свечи на алтаре перед святым Исидором, покровителем пахарей. Святой стоял в нише, и был он в испанском плаще и креольской шляпе из белой соломы с лентой национальных цветов. Из-под плаща виднелись широкие штаны, заправленные в блестящие сапоги. Левую руку он нежно прижимал к сердцу, в правой же, вытянутой вперед, сжимал посох. Лицо у него было смуглое, бородка, усики, глаза большие, и походил он на крестьянина после удачной жатвы. В часовню вошли несколько синих поставить по свечке и осведомились, где тут святой Георгий. Об этом спрашивали раньше и увечные и, узнав, что его нет, ставили свечи Исидору. По боковым стенам, белевшим в полумгле, висели изображения крестного пути. Солдаты предпочли бы Георгия, славу воинства, ибо все прочие святые воины сражались с людьми, а он пошел на дракона и победил. Один из солдат вынул образок своего любимца и прислонил его к сапогу Исидора, чтобы и ему посветили свечи. Георгий был красивый, свирепый, бравый, на белом коне, с блестящим копьем, а огромный дракон — с крокодильей мордой, львиными лапами, нетопырьими крыльями и змеиным хвостом — изрыгал на пего пламя. По правде сказать, Росендо он не понравился: с одной стороны, алькальд предпочитал, чтобы святые занимались земледелием, а с другой — не верил, что есть такое страшное чудище. Вскоре пришли женщины, поставили свечи и печально опустились на колени. Среди них была и Микаэла. Желтые свечи с красноватыми язычками пахли салом и дымили. Святой Исидор на сей раз немного пригорюнился. У его ног, ниже Георгия, раненые, словно гусеницы, извивались в полумраке, стонали, беседовали, вскрикивали во сне. Их силуэты и силуэты женщин выделялись во мгле, сочащейся снизу. Окон в часовне не было, и ее освещали лишь слабый свет свечей да белизна стен. Выходя, Росендо заметил, что Микаэла — не в себе, словно помешалась или впала в детство. На нее трудно было смотреть без слез. Широко раскрыв глаза, она мычала «м-м…м-м…м-м…», сидя на полу; челюсть у нее отвисла, руки болтались, и походила она на умирающую ламу.
Вот какие тяжелые выпали дни. Пестрые побыли в Руми неделю и сожрали за это время столько же скота, сколько и синие. Уходя, они оставили четырех раненых. Трое выздоровели и тоже ушли, а четвертый, индеец, остался в общине, у одной вдовы. Святой Исидор всем простил грехи и всех излечил. Лишь бедняжка Микаэла не пришла в себя, и жизнь ее стала хуже некуда, — она не помнила себя, хоть и поправилась немного, и целыми днями бродила по деревне, бормоча невесть что. Всем встречным она твердила: «Они вернутся, со дня на день вернутся», — и ни о чем другом не думала. Наконец она умерла, и крестьяне вздохнули: «Бедная дурочка! Повезло ей, что бог прибрал». Партизаны оставили в Руми не только раненых, несчастных и дурную память по себе. От них остались дети. Этих младенцев чужой крови назвали Бенито Кастро, Амаро Сантос, Ремихио Кольянтес и Серапио Варгас. Отцам, которые ушли из деревни, а возможно, уже и погибли в гражданских войнах, не суждено было их увидеть. Про один случай знал лишь Росендо Маки. Общинник, уехавший надолго в ту пору, вернулся и нашел жену брюхатой. Маки сказал ему, когда тот пришел за советом: «Тут было не по доброй воле, и ты не можешь ни упрекать, ни стыдить ее, бедную. Ребенок должен носить твое имя». Так и вышло. Плохо было одиноким женщинам, — парни не хотели брать их в жены и женились на других. Маки увещевал: «Они не виноваты, и поступать так нечестно». И в конце концов все повыходили замуж. Отчим Бенито невзлюбил его, то и дело злился и наказывал зазря, — темно сердце человеческое! — пока наконец Росендо не взял мальчика к себе. Они с женой обращались с ним как с собственными детьми, Бенито рос вместе с ними и говорил «папа» и «мама», а детей звал сестрами и братьями. Но сказывалась кровь. Еще маленьким он лучше всех стрелял из пращи, за два квартала попадал в церковный колокол. Порой выходило очень смешно. Маки обыкновенно призывал своих рехидоров колокольным звоном, чтобы не терять времени, и для каждого было определенное число ударов. Вдруг пролетал камень, давая сигнал — «бомм!». Незамедлительно являлся рехидор, а после выходил из дома сам Росендо, размахивая палкой, и Бенито пускался бегом в поле. В лунные вечера общинная детвора стекалась на площадь и там начинались игры. Луна величаво плыла по небу, и дети радостно кричали, глядя на огромный, волшебно светящийся диск:
Эй, луна, ты светишь ярко,
брось нам с неба по подарку,
кинь нам каждому монету, или денег нету?[19]
Они верили, что у луны можно просить подарки. Дети постарше говорили маленьким, что, если смотреть внимательней, увидишь в круге ослика, а на нем женщину. Одни уверяли, что это дева Мария с младенцем Иисусом на руках, другие — что это просто пряха.
Эй, луна, ты светишь ярко,
брось нам с неба по подарку…
В самый разгар пения Бенито Кастро, прятавшийся где-нибудь за домом, внезапно подбегал, мыча по-бычьи или ревя, как пума, ребятишки бросались во все стороны, пончо и юбки развевались на ветру, а он ловил кого-нибудь и тряс, делая вид, что хочет растерзать. Потом принимался прыгать, потешно передразнивая:
…кинь нам каждому монету,
или денег нету?
Росендо Маки умиляли эти воспоминания. Где теперь Бенито? Жив ли еще? Он надеялся на это со всем жаром любви. И старушка жена уверяла его, что как-нибудь Бенито явится, веселый и бодрый, словно ничего не случилось. Она часто вспоминала о нем, приговаривая, что об этом сыне она пролила больше всего слез. Возможно, потому и любила его крепче и нежнее, как любят матери озорных, нелегких детей, в которых поневоле угадываешь человека, чей нрав обратит его жизнь в трудную битву. Маки не любил вспоминать, как провинился Бенито, тем более — как сам он, строгий алькальд, однажды поступился справедливостью. Никто ни в чем не упрекнет его, да сам-то он упрекал себя за свой проступок или, вернее сказать, как-то смущался, размышляя о нем.
Обязанности наши обширней, чем у Маки (хотя, несомненно, менее важны), и мы все разъясним в свое время; сейчас же не считаем уместным что-либо уточнять, особенно в том, что касается промахов нашего героя, которого мы намерены принимать целиком, каков он есть, предоставляя ему жить во всех отношениях праведной жизнью. Не хотим мы, забегая вперед, и сообщать что бы то ни было о возможном возвращении Бенито Кастро. Это выглядело бы преждевременным и определенно нарушило бы ход событий. Конечно, ради стариковских чувств надо бы нам сделать это прямо сейчас, но кому не известно, сколь терпеливо отцовское сердце в разлуке? Знакомый крик прозвучит и погаснет в нем.