ЖАНРЫ

В большом чуждом мире
Шрифт:

удивился и не знал, что подумать. Слыханное ли дело, чтобы такие сеньоры говорили с индейцем сердечно и уважительно. И он согласился на любые условия.

— Хорошо, выпьем по чарке и пойдем, — предложил фольклорист.

Все четверо выпили здесь же, у стойки, и вышли на улицу. Художник взял Деметрио под руку и спросил:

— Как тебя зовут?

— Деметрио Сумальякта…

— Вот это имя мне нравится! — сказал писатель. — Золя признавался, что не может общаться с человеком, когда его имя не соответствует ему. Это не всегда верно, но мне приятно написать «Деметрио Сумальякта».

— Приятно или неприятно, а тебе давно пора написать что-нибудь о нашем народе, — проворчал художник, — а вы все… На днях меня поразила одна фраза у Монтальво[37]: «Напиши я книгу об индейце, вся Америка бы плакала!» Нет, я не хочу сказать, что он пишет ненужные вещи, но было бы лучше, если бы он писал эту книгу вместо своих изысканных «Забытых глав Сервантеса»…

— Конечно, лучше, — подхватил писатель, — но тому немало помех. У нас в Перу, например, всякого, кто не пишет изящных рассказов и новелл, а показывает человеческие беды во всей их неприглядности, называют врагом нации и развратителем. Как же, ведь он принижает и напрасно будоражит страну! Будто всему миру не известно, что в Перу пять миллионов индейцев живет в ужасающей нищете и подлом рабстве. Надо нам самим убедить себя, что проблема существует, и увидеть ее, как она есть. Так долго пытаясь обмануть других, мы обманываем и себя… Кроме того, индеец, несмотря ни на что, до сих пор сохранил и ум и дарование. По-видимому, он очень жизнеспособен. Я свой долг выполню, пусть называют меня как хотят, пусть преследуют и ставят мне всяческие препоны! Вот увидишь…

— Браво! — весело закричал художник, держа Деметрио под руку на удивление прохожим. Они вышли на более освещенную улицу, и все глядели на странную группу, приговаривая: «Все не перебесятся», «Богема». А Деметрио никак не мог понять: «Значит, эти сеньоры не презирают индейцев?» Что-что, а это он понял.

— Будет тебе, — воскликнул фольклорист, — погоди со своими высказываниями. Вечно ты шумишь и попадаешь впросак. Допустим, я могу сделать немного — отразить одну из сторон народной жизни. Но вы, художники, писатели… Враги нации? Почему же? В Соединенных Штатах, например, не считают врагами нации Драйзера, Синклера Льюиса, Дос Пассоса, Эптона Синклера и многих других, а ведь книги их просто полны острейшей социальной критики. Напротив, я думаю, своей суровой и мужественной правдой они повысили тонус жизни у соотечественников.

И не только у них, — добавил художник. — Эти книги заслужили признание во всем мире. Вот это, по-моему, искусство! Я не был и не хочу быть художником только для перуанцев, индейцев, метисов или креолов. Пусть мне дают какой угодно титул, мне все равно, я не хочу быть, говорю вам, художником для одной улицы. Я не отказываюсь от корней и не отвергаю свою землю, но я считаю, что у искусства должен быть всеобщий смысл…

— Вернемся к индейцу, — сказал фольклорист. — Думаю, что наша первая задача — ассимилировать его, приобщить к культуре…

— Смотря что понимать под культурой, — перебил писатель. — Если говорить честно, с позиций человечности, нам придется признать, что культуру нельзя отделять от того, что мы называем справедливостью. Мы вправе думать о достижении гармоничной, во всех смыслах полной культуры лишь там, где справедливость будет действенной, а не пустым принципом. На борьбу за такую культуру можно призвать индейца, как и любого человека. Я считаю, что до сего дня все так называемые культуры не удались в своей основе. Наверное, человек будущего скажет о своем предке, жившем в наши темные века: «Он говорил о культуре, считал себя культурным, а мирился с несправедливостью…»

Они подошли к гостинице, которая размещалась в двухэтажном доме, и по красивой лестнице поднялись на второй этаж. Вспыхнула электрическая лампа, и Деметрио увидел большую комнату. На стене висели две картины, одна изображала молящегося индейца, другая — одинокую агаву. Деметрио засмотрелся на них. Сколько печали в лице индейца! Капли пота блестят на лбу, освещенном свечой, глаза светятся непомерной скорбью.

Лицо необыкновенное — страдающее и радостное. Деметрио разволновался, отступил на несколько шагов и оказался перед другим полотном. Здесь на переднем плане распластала ветви агава, словно выслеживая что-то сокровенное в переплетении троп, а синеватые листья ее вторили синеве неба. Деметрио вздохнул. Художник глядел на него с любопытством и волнением:

— Нравится?

— Да…

— Почему?

Деметрио ответил не сразу:

— Не знаю, как сказать, сеньор. Я это вижу все, понимаю, а сказать не могу… Вот тут чувствую, в сердце. Не в том дело, что он молится, а в том, что он — человек… И агава… у меня перед домом тоже есть агава, и я теперь вижу, что она похожа на эту. Да, мне нравится, сеньор…

Художник обнял его:

— И после этого их зовут скотами! По какому праву?.. Ну, ладно, вот что тебе придется делать: сядешь здесь, а я тебя буду рисовать. Прямо так, с дудочкой на шее. Приходи на следующей неделе, сейчас у меня есть работа… Два соля в день тебя устраивают?

— Хорошо, сеньор…

Деметрио собрался уходить.

— Нет, выпьем-ка еще по рюмочке…

Послали за вином. Потом Деметрио усадили в кресло, фольклорист сел в другое, а писатель и художник устроились на кровати, в углу. На мольберте было натянуто полотно с наброском пейзажа.

Фольклорист сказал:

— Не хочешь ли ты сыграть что-нибудь?

Деметрио взял дудочку, но не знал, что ему играть.

Художник шепотом сказал писателю:

— Лицо безобразное, но ярко выражен характер. Глаза полны страсти, а в складке у рта можно прочитать целую трагедию.

Наконец Деметрио сыграл уайно, и его попросили продиктовать слова:

Я трава нагорная,

как меня ни жги,

прорасту упорно я,

лишь пойдут дожди.

— Да, — сказал писатель, — трава жестка и вынослива, как крестьянин. Неплохое сравнение.*. Все режут и жгут эту траву, но она все равно растет… Где ты выучил это уайно? От кого оно повелось?

— Я его выучил здесь, в городе, а от кого оно повелось — не знаю. У нас никогда не знаешь, от кого идут песни…

— Поют, как птицы, — заметил фольклорист.

Слуга принес рюмки, и все выпили. Деметрио Сумальякта, еще раз посмотрев на картины, согласился прийти во вторник на следующей педеле.

— Условились, — сказал художник. — Запомни хорошенько, где стоит гостиница.

Деметрио вышел на улицу и поспешил назад. На площади еще горели башни искусственных огней, но он не стал их смотреть. К счастью, кабачок был открыт, и ему вручили его две бутылки. Но Амадео уже не оказалось на месте, и никто не мог сказать, куда он отправился и где живет. Деметрио отпил несколько больших глотков, чтобы умерить досаду. В другой раз он остался бы в городе, но сейчас ему было хорошо лишь одному. Бог с ним, с праздником. Радость его стала глубже и весомей.

Домой он пришел наутро, и жена очень обрадовалась, получив обратно три соля, а свекор немедленно принялся за каньясо.

— Знаете что? — сказал Деметрио. — Я познакомился с тремя очень странными сеньорами. Они хорошо говорили об индейцах, а потом повели меня смотреть картины, чтобы я видел, где меня будут рисовать. На одной картине молится индеец, а на другой стоит агава… Ну, как вам объяснить?.. Я им что-то говорил, но забыл что, и потом… Индеец был такой, как будто это я сам… А эта агава — высокая, и глядела она точно, как наша… Разве вы не видите, как у нас агава глядит?

Поделиться с друзьями: