В двух километрах от Счастья
Шрифт:
Пять месяцев он проработал по знакомству на почте. Солнышко пригрело — уволился. Стал помогать бате.
Батя был бакенщик. Но из гордости он говорил, что работает «по маякам». В последнее время батя сильно болел. Кровяное давление. Он обрадовался помощнику, но истерзал его разными наставлениями и предупреждениями, хотя сын с детства знал это дело.
Работа была не тяжелая: всего два часа вечером и два часа утром. Смеркается — идешь на моторке по реке от бакена к бакену. Где надо, подольешь керосину и зажигаешь. Шалашов умел на любом ветру зажечь спичку, чтобы не погасла. Но, к счастью, тут этого не требовалось — лето было хорошее. Да, а утром надо гасить огни. Вот и все.
Остальное время твое. Солнышко, река и моторочка в полном твоем распоряжении. Что может быть прелестнее. И рыба ловилась! Сазан, судак, щука, чехонь. Один раз сома взяли. Вот такого зверя. На сто семь с половиной килограммов. Никто не верил.
Утром река серебристо-серая, покойная. Огромные черные баржи с белыми домиками наверху неподвижно торчат в тех местах, где застиг их сон. И только глупый буксиришко «Тайфунь», с грамматической ошибкой на носу, силится пробиться сквозь эту лень, ползет, как муха по меду.
Ночью все иначе. Вместо реки — чернота. На ней перемещение огоньков, что-то движется, спешит. За каждым огоньком тянется бороздка золотая или красная. Красиво и беспокойно. На другом берегу огни выстроились цепочками — в первых яркие, немигающие, в последних они мерцают, как звезды, и словно бы тоже движутся.
И вдруг начинаешь думать, что там, на другом берегу, не досконально известная тебе Незамаевка, а какой-нибудь парк, где гуляют незнакомые веселые люди, или цыганский табор, или что хочешь. Днем же все видно — почерневшие бревенчатые дома, силосная башня, недостроенная баня и сельмаг, возле которого очередь за керосином. И никаких вариантов, как есть, так есть. Шалашов больше любил ночь.
Кроме того, ночью была любовь. Из Лихова почти все парни поуезжали — кто в город, кто в армию, кто на целину. Те, что остались, были в большой цене. До полуночи все гуляли на пристани. И отчаянные лиховские девочки в частушках обличали соперниц — незамаевских:
Незамаевски девчата задаются буферам, А пощупайте получше — у них ваты килограмм.Шалашов добросовестно щупал.
Нет, прекрасно, прекрасно вот так жить на земле умному человеку, который никуда особо не стремится и не жадничает.
Но тут случилась неприятность. Как-то утром Шалашов заспался у одной Кати из сельпо и не поехал гасить бакены. Надо ж было, чтоб батя узнал. Прибежал длинный, нескладный, задыхающийся, два раза треснул сына сухоньким кулачком по уху и велел убираться вон, к чертовой матери.
Шалашов понял бы батю, если б вышла какая катастрофа или начальство налетело. А то ведь обошлось, и чего ему, ей-богу, расстраиваться? Тем более при кровяном давлении нужно полное спокойствие: что бы ни происходило, надо плевать и беречь свое здоровье.
И чего он страдает? Они вот как с ним обошлись!
Они — это значило батин начальник Иван Степанович Бородин. Бате полагалось полторы ставки, потому что он обслуживал полтора участка. А Бородин как-то выкрутил, что платили только одну. А на полставки держали в конторе машинистку, которая перепечатывала роман. Бородин сочинял роман против Уолл-стрита под заглавием «Кровавые топоры». Редакции его не брали, вот он все перерабатывал и перепечатывал. Потом это выяснилось, и Бородину объявили выговор. А батя вот из-за бакенов расстраивается. Очень жаль было батю, прямо хоть плачь…
Месяц Шалашов прожил у Кати из сельпо. Рыбачил понемножку. А потом Катя начала сильно приставать: «Женись, женись на мне — тогда пожалуйста, а так хватит».
Хватит так хватит. Пришел к отцу: «Прости, батя».
— Уезжай, — говорит и опять расстраивается. — Уезжай куда-нибудь. Больше ты не оправдываешь свое существование.
— Хорошо, — говорит Шалашов. — Я уеду, батя, буду работать.
И его сердце разрывалось от любви и жалости к старику. Какой замечательный старик. Только все чересчур близко к сердцу принимает. От этого, наверное, и давление.
Потом он много где работал — в изыскательской партии и на молокозаводе, по малярному делу и по борьбе с сельскохозяйственными вредителями — кузнечиками и прочими. Последняя работа ему нравилась тем, что ее невозможно было учесть. Потом попал сюда.
В первые дни Цаплин с враждебным любопытством разглядывал новичка. Земляки объяснили ему всю шалашовскую биографию. И он просто трясся, когда видел этого красавца.
В «Комсомольской правде» все время пишут: «Пусть горит земля под ногами тунеядцев». В «Крокодиле» рисуют пижонов в узких брючках. Правительство приняло Указ: «…в специально отведенные местности сроком до пяти лет». Но и без всего этого Цаплин ненавидел бы Шалашова.
Шалашов и еще один парень, Васечка Моргунов, тащили баллон с кислородом. И вот этот тип без предупреждения опустил баллон, и Васечке грохнуло по пальцам. Тот взвыл и по-детски сунул всю пятерню в рот. Цаплин налетел на Шалашова, как коршун на бычка:
— Ах, так-растак! Ты что, гад, сделал!
— Да что я? Нарочно, что ли? — удивился Шалашов.
— Ты ж не один несешь. С товарищем! С то-ва-ри-щем!
— Он об этом не приучен думать, — сказал бригадир Федя.
— Приучим, — сказал Цаплин. — Или…
Он сжал кулаки, и лицо у него пошло пятнами. Это с ним всегда бывает, когда понервничает.
— Что вы, ей-богу, ребята, — сказал Васечка, не вынимая пятерню изо рта. — До свадьбы заживет.
Когда-то Цаплин думал, что все одинаково чувствуют и у всех сердца бьются согласно, как теперь на фестивалях хлопают в ладоши: хлоп-хлоп-хлоп.
Первое потрясение было в сорок первом, в Омском облвоенкомате. Перед этим была длинная история: его не пускали на фронт. Он был не просто рабочий, а мастер. И завод был такой, что про него даже в газетах писать опасались, чтобы не разгласить военную тайну. В крайнем случае упоминали так: «Предприятие, где главным инженером тов. Попов». Цаплин ходил к райвоенкому и к горвоенкому. Отказали. Спросил: кто там выше? Сказали — облвоенкомат.
И вот он сидит в приемной, боится заснуть после ночной смены, которая началась еще вчера утром. Рядом сидит какой-то беленький мальчик. Обыкновенный с виду, только грустный.
— Не берут? — спросил Цаплин.
— Берут, — сказал мальчик. — Понимаешь, я декану нагрубил. И он меня разбронировал. И меня берут. А я еще не… (словом, он сказал, что еще не знал женщин).
Там война, и Зоя Космодемьянская, и пионер Шура Чекалин, и Виктор Талалихин, и все, все не щадят жизни. А этот…
— Отсядь! — сказал Цаплин громко.