ЖАНРЫ

В мире отверженных. Записки бывшего каторжника. Том 2
Шрифт:

Не любила Таня лишь той части горы, где помещался рудник с его колпаками, светличками и другими строениями. Мысль о том, что в этих местах лежат подземные норы, где люди во тьме и сырости долбят холодный, бездушный камень, поражала ее страхом, наполняла болью. Увидав еще, издали зловещие постройки, она забывала все свои недавние рассуждения о том, что в каторге людям живется значительно легче, нежели свободным рабочим на фабриках, и тащила меня прочь, возможно дальше оттуда. А раз, когда в направлении рудника послышался какой-то подозрительный звук, показавшийся ей лязгом кандалов, она, вся побледнев, с криком неподдельного ужаса кинулась бежать вниз с горы, спотыкаясь о камни и корни кустарника. Напрасно я, с своей стороны, кричал, догоняя ее, что она ошиблась, что в рудник не водят закованных арестантов, — она не слушала моих уверений и, не уставая, бежала вперед.

— Ну и нервозная ж ты, будто кисейная барышня, — пробовал я пристыдить ее, когда наконец догнал и мы, замедлив шаги, пошли рядом.

Она молчала.

Долго не удавалось нам побывать на вершине гиганта утеса, который высится по левую сторону Кадаи и с которого, по рассказам местных жителей, можно видеть гребни гор, стоящих за рекой Аргунью, в китайских владениях. То слишком поздно выбирались мы из дому и рисковали быть застигнутыми темнотой в дороге, то на пути встречал нас резкий, пронизывающий холодом ветер, то какая-нибудь иная неудача. Неудовлетворенное любопытство только пуще разжигалось; шутя, мы начинали фантазировать, что с вершины этой таинственной горы открывается, быть может, вид на райский, никому не ведомый уголок, совсем не похожий на мрачное дно кадаинской котловины с ее бедной, печальной деревушкой, тощими лугами и однообразными сопками… И вот, выйдя однажды на прогулку раньше обыкновенного, мы решили во что бы то ни стало достигнуть Загадочной черты. Чем ближе мы к ней подходили, тем сильнее волновались; топча увядающие ургуи, сарану и другие цветы, задыхаясь, мы почти бежали вперед…Что-то увидим сейчас?

Я первый взбежал наверх и замер в невольном восхищении: прекрасная, широкая долина раскидывалась глубоко внизу, под ногами… В сизом тумане вечера, чуть озаренные закатом, синели и краснели убегающие вдаль цепи гор, и за самой дальней из них смутно вилась, точно прядь седых волос, лента Аргуни… На мгновенье чем-то родным и мучительно близким, воздухом свободы пахнуло на душу от этой картины…

— Смотри, ведь это… это крест там, внизу? — крикнула вдруг Таня, прерывая торжественное молчание и указывая на один из холмов, лежавших вправо под нашими ногами: — Смотри, и не один даже, а несколько!.. Действительно, можно было различить два или три высоких креста, и я сразу вспомнил их происхождение. Я тут же рассказал Тане все, что знал об одиноких кадаинских могилах, и покаялся, что не собрался до сих пор посетить их.

— Так сию же минуту спустимся туда! — предложила моя увлекающаяся спутница. Но было уже слишком поздно для такого предприятия, да и прямого спуска к холму мы не знали. Солнце уже совсем закатилось, и пора было подумать о возвращении домой. Мы оба так расхрабрились, что решили сойти к деревне по крутой стороне утеса, как представлявшей кратчайший путы Мы воображали, что спускаться вниз гораздо легче, нежели подниматься вверх. Не сделали мы, однако, и пятой части всего пути, как уже поняли свою ошибку: спуск оказался необыкновенно крутым и опасным для таких неопытных туристов, и счастье еще, что мы выбрали случайно не самое трудное место. Приходилось временами почти перескакивать с одного уступа на другой, стоявший внизу, причем Таню я переносил туда на руках; колючий куст шиповника нередко обманывал зрение, и, не рассчитав ни высоты, ни прочности уступа, я кубарем летел вниз, увлекая за собой кучу каменьев и падением своим вырывая из уст сестры крик ужаса. С трудом удавалось мне уцепиться за какой-нибудь куст или камень, нащупать твердую почву и разглядеть, куда идти дальше. Жутко было сходить вниз, но еще страшнее казалось вернуться наверх, и мы продолжали спускаться, я — обливаясь потом, с царапинами и порванной одеждой, спутница моя — бледная и пугливо притихшая… И лишь четверть часа спустя, когда мы очутились наконец у подошвы угрюмого утеса, среди груды его развалин, окрестность опять огласилась веселым смехом и торжествующими криками!

В один из ближайших после этого дней, прежде чем отправиться на могилу поэта, мы пошли взглянуть на домик, в котором он жил и умер и который, как сказали нам, существовал еще в полуразрушенном виде. Узнав, что дом принадлежит сельскому старосте, мы придумали и предлог для осмотра: намерение купить дом.

Сам хозяин, атлет-мужчина с умным, благообразным лицом, повел нас в покинутое жилье. Загремел замок, дверь заскрипела на ржавых петлях, и мы очутились в просторной полутемной комнате, куда свет пробивался сквозь один наполовину оторванный ставень (остальные были забиты наглухо). Сеней у избы давно не было. Голые бревенчатые стены промозгли и прогнили. На нас пахнуло могильной сыростью, и со всех сторон хлынули грустные предания прошлого…

— Сколько же просите вы за эту развалину?

— Шестьдесят рублей. Здесь еще Михаил Ларионович Михайлов жили, здесь и умерли… — прибавил хозяин, очевидно хорошо понимая настоящую цель нашего посещения.

— Как, вы даже имя и отчество помните?

— Как живого его перед собой вижу! Славный был барин, добрый, хотя собой и невзрачный… Мне о ту пору лет десять было, как он помер; братан мой и могилу копал.

Мы осыпали рассказчика всевозможными вопросами, но ответы, как и следовало ожидать, оказались мало любопытными, имеющими слишком общий характер. Был добрый барин… Денег не, жалел и никогда не запирал на замок стола, в котором они лежали («кучи, кучи бумажек!»)… Все читал больше, или писал… Книг «множество» было.

Не больше сообщили нам потом и другие деревенские старожилы. Память о тех еще недалеких сравнительно временах, когда кадаинским рудником правил знаменитый приспешник Разгильдеева — Кабаков и под его ферулой находились Чернышевский, Михайлов и польские повстанцы шестьдесят третьего года, сохраняется среди них уже довольно смутно. Да и то сказать: жили они здесь изолированной от внешнего мира жизнью, проводя время главным образом, в обществе книг, и что же характерного могли знать о них крестьяне?

Мне неизвестно, каким здоровьем пользовался поэт до своего переселения в Сибирь; в Иркутске он перенес, кажется, брюшной тиф; но развитие чахотки, унесшей его в могилу после одного лишь года пребывания в Кадае (1865 год), местные обыватели приписывали исключительно дню похорон душевнобольного ссыльного Кароли, когда Михаил Ларионович не то застудил, не то повредил себе ногу. С этого времени болезнь пошла быстрыми шагами, и роковой конец стал неизбежен…

Путь к могиле лежал мимо знакомого уже нам гиганта утеса. Здесь, среди гранитных обломков, мы повстречали целый лес свежераспустившихся марьиных кореньев; отцветающие ургуи также виднелись во множестве. Вспугнутая нашими» голосами семья ястребов с тревожными криками поднялась из расселины скалы и стала виться над нашими головами; вдали протяжно и уныло перекликались кукушки, а вверху, в синем небе, не умолкая разливалось торжественное пение жаворонков. Набрав по дороге огромный пук цветов, Таня уселась на одну из гранитных глыб, и я не без удивления увядал, как из этих скромных, незатейливых цветов, ландышей, сараны, ургуев и марьиных кореньев под ее проворными и искусными пальцами вырастал красивый, пышный венок. Мы продолжали затем дорогу.

Малозаметный издали холм оказался вблизи высоким утесом, взобраться на который стоило немалого труда. Не переводя духу, мы кинулись к стоявшим на вершине огромным крестам. Их было всех три, но один, вероятно давно уже поваленный бурей и весь источенный червями, лежал на земле…

Польская надпись на нем говорила, что здесь покоится прах «выгнаньца» 1863 года Волошинского… Один из стоявших крестов принадлежал упомянутому выше Кароли, на другом — самом высоком — значилось по-польски же: «Wygnaniec polski 1831 roku Litynsky». [24]

24

«Польский изгнанник 1831 года Литинский» (польск.).

— А где же Михайлов? — в один голос спросили мы друг друга и инстинктивно направились к краю обрыва, где беспорядочно наваленная груда каменьев (породы грубого мрамора) обозначала, по-видимому, чью-то безымянную могилу. — Не здесь ли?

Расспрашивая потом кадаинских стариков и сличая их показания, мы убедились в верности этой догадки. Некогда на этом месте также стоял крест, поставленный родственниками поэта, но вот уже лет десять, как он упал и куда-то исчез — по всей вероятности, украден кадаинцами на дрова (благо последние представляют в безлесной Кадае ценный предмет)…

Положив венок на могилу, долго бродили мы с грустными думами по утесу, осматриваясь кругом и любуясь открывавшимися с него видами. Глаз приятно поражается прежде всего обилием растущих тут незабудок: весь холм буквально залит ими и синеет под ногами, как огромный голубой ковер… Глубоко внизу по темной лощине тянется серая лента деревни, а с других сторон по краям горизонта высятся унылые остроконечные сопки, словно стерегущие невозмутимый сон мертвецов.

Грустно и сиротливо здесь в долгие забайкальские зимы; утес, от низа до самой вершины, занесен сыпучим снегом и «лишь волками голодными навещаем порой». {50} Но зато в остальные времена года это одна из самых живописных в Кадае местностей. Миром и поэзией веет от гордо уединенных могил, вырытых далеко от чуждых и враждебных взоров. В ясные, солнечные дни воздух оглашается несмолкаемыми бесчисленными трелями жаворонков, привольно купающихся в небесной лазури, и под их торжественные звуки невольно вспоминаются стихи М. Л. Михайлова, помещенные в «Отечественных записках» 1871 года под скромными инициалами М. М.:?

50

Из стихотворения П. Ф. Якубовича «Памяти Павла Осиповича Иванова» («Стихотворения». Л., «Советский писатель», 1960, стр. 216).

Поделиться с друзьями: