В поисках универсального сознания
Шрифт:
Все, казалось бы, соответствует реальности.
Но вот констатация начинает переплетаться с прогнозом. И сарказм истории зло оскаливает свои клыки сквозь завесу иллюзий, сквозь непоследовательность посылок и выводов («Ходит птичка весело по тропинке бедствий, не предвидя для себя никаких последствий»):
«Кризис интеллигенции еще только начинается. Заранее можно сказать, что это будет не кризис коллективного духа, а кризис индивидуального сознания; не общество всем фронтом повернется в другую сторону, как это не раз бывало в нашем прошлом, а личность начнет собою определять направление общества. Перелом, происшедший в душе интеллигента, состоит в том, что тирания политики кончилась» (стр. 92).
«Теперь наступает другое время, чреватое многими трудностями. Настает время, когда юношу на пороге жизни уже не встретит готовый идеал, а каждому придется самому определять для себя смысл и направление своей жизни, когда каждый будет чувствовать себя ответственным за все, что он делает, и за все, чего он не делает. Еще будут рецидивы общего увлечения политикой, не замрет политический интерес и в каждой отдельной душе. Там, где по политическим причинам искажена вся жизнь, подавлены мысль и слово и миллионы гибнут в нищете и невежестве, — там оставаться равнодушным к делам политики было бы противоестественно и бесчеловечно. Жизнь не идет по одной прямой линии. Минутами, когда боль, стыд, негодование снова достигнут в обществе великой остроты или когда удачно сложатся внешние обстоятельства, опять и опять будут взрывы освободительной борьбы, старая вера вспыхнет и наполнит энтузиазмом сердца. Но каждый раз после вспышки общество будет разоружаться, — только старые поколения нынешней интеллигенции до смерти останутся верными единоспасающей политике. Над молодежью тирания гражданственности сломлена надолго, до тех пор, пока личность, углубившись в себя, не вынесет наружу новой формы общественного идеализма» (стр. 93–94).
Итак, «реакционные» «Вехи» и здесь сохраняют неприкосновенным ореол священной «освободительной борьбы». И здесь «миллионы гибнут в нищете и невежестве», причем путь спасения для них — все та же священная «освободительная борьба», а не суровая, но для большинства уже вполне реальная и доступная дорога к достатку и просвещению. Напомним, что речь идет о миллионах метафизических богоносцев, ab ovo знающих больше, чем спасающий их интеллигент. Но, как мы увидим ниже, этот больной духовно, ограниченный в своем традиционном идеологизме российский интеллигент все-таки нравственно выше и западного буржуа и западного интеллектуала. Ему в его неуничтожимом идеализме не угрожают не то что метаморфозы «образованщины» и совковости (они, естественно, Гершензону не снились, хотя Леонтьевым и Достоевским с горечью предрекались). Ему не грозят даже нормальной степени карьеризм и прагматизм, естественные (в глазах радикального эпигона славянофильства) для западного человека:
«Я глубоко верю, что духовная энергия русской интеллигенции на время уйдет внутрь, в личность, но столь же твердо знаю и то, что только обновленная личность может преобразовать нашу общественную действительность и что она это непременно сделает (это будет тоже часть ее личного дела), и сделает легко, без тех мучительных усилий и жертв, которые так мало помогли обществу в прошлом» (стр. 94–95).
«Тирания общественности искалечила личность, но вместе с тем провела ее чрез суровую школу. Огромное значение имеет тот факт, что целый ряд поколений прожил под властью закона, признававшего единственным достойным объектом жизни — служение общему благу, т. е. некоторой сверхличной ценности. Пусть на деле большинство не удовлетворяло этому идеалу святости, но уже в самом исповедании заключалась большая воспитательная сила. Люди, как и везде, добивались личного успеха, старались изо дня в день устроиться выгоднее и при этом фактически попирали всякий идеализм; но это делалось как бы зажмурив глаза, с тайным сознанием своей бессовестности, так что, как ни велик был у нас, особенно в верхних слоях интеллигенции, разгул делячества и карьеризма, — он никогда не был освящен в теории. В этом коренное отличие нашей интеллигенции от западной, где забота о личном благополучии является общепризнанной нормой, чем-то таким, что разумеется само собою. У нас она — цинизм, который терпят по необходимости, но которого никто не вздумает оправдывать принципиально.
Этот укоренившийся идеализм сознания, этот навык нуждаться в сверхличном оправдании индивидуальной жизни представляет собою величайшую ценность, какую оставляет нам в наследство религия общественности. И здесь, как во всем, нужна мера» (стр. 95).
И тут же соображения совершенно иного толка (я имею в виду замечание об «орудии Божьего замысла», столь похожем на «невидимую руку» Адама Смита). Но и после этой промыслительной, казалось бы, догадки — возвращение на круги своя:
«То фанатическое пренебрежение ко всякому эгоизму, как личному, так и государственному, которое было одним из главных догматов интеллигентской веры, причинило нам неисчислимый вред. Эгоизм, самоутверждение — великая сила; именно она делает западную буржуазию могучим бессознательным орудием Божьего дела на земле. Нет никакого сомнения, что начинающийся теперь процесс сосредоточения личности в самой себе устранит эту пагубную односторонность. Можно было бы даже опасаться обратного, именно того, что на первых порах он поведет к разнузданию эгоизма, к поглощению личности заботою о ее плотском благополучии, которое так долго было в презрении. Но применительно к русской интеллигенции этот страх неуместен. Слишком глубоко укоренилась в ней привычка видеть смысл личной жизни в идеальных благах, слишком много накопила она и положительных нравственных идей, чтобы ей грозила опасность погрязнуть в мещанском довольстве. Человек сознает, что цель была ошибочна и неверен путь, но устремление к идеальным целям останется. В себе самом он найдет иные сверхличные ценности, иную мораль, в которой мораль альтруизма и общественности растает, не исчезнув, — и не будет в нем раздвоения между „я“ и „мы“, но всякое объективное благо станет для него личной потребностью» (стр. 95–96).
О, если бы русской интеллигенции грозила в начале XX века одна только опасность — «погрязнуть в мещанском довольстве»! Но как было знать, что (на поныне неисповедимые сроки) «мещанское» (сколько беспочвенного высокомерия в этом расхожем интеллигентщицко-образованщицком определении!) благополучие станет волшебной сказкой для российского человека, не допущенного до особой кормушки?
В интересной и со знанием вопроса написанной статье А. Изгоева «Об интеллигентной молодежи» много моментов, о которых мы уже говорили. Разница в том, что если предыдущие статьи «Вех» рисуют портрет российской интеллигенции преимущественно в ее зрелом возрасте, то Изгоев занят в основном процессом семейного и школьно-университетского формирования этого социального слоя. И мы с удивлением обнаруживаем: многое из того, что представляется нам падением детских и юношеских нравов эпохи «постперестроечного» распада, было угрожающей и нарастающей тенденцией уже в 900-х годах. Боюсь, что сегодня эта тенденция лишь перестала быть монополией апатриархальных («передовых») социальных слоев и, кроме того, носит характер всемирный. Идет моральная маргинализация колоссальных массовых контингентов, причем не прикровенная, как в картине, нарисованной Изгоевым, а демонстративная.
Меня в статье Изгоева помимо проблем воспитания привлекли два не характерных для предыдущих статей момента. Вот первый:
«Если вспомнить, какое жалкое образование получают наши интеллигенты в средних и высших школах, станет понятным и антикультурное влияние отсутствия любви к своей профессии, и революционного верхоглядства, при помощи которого решались все вопросы. История доставила нам даже слишком громкое доказательство справедливости сказанного. Надо иметь, наконец, смелость сознаться, что в наших государственных думах огромное большинство депутатов, за исключением трех-четырех десятков кадетов и октябристов, не обнаружили знаний, с которыми можно было бы приступить к управлению и переустройству России» (стр. 123).
Заметим, что кадеты и октябристы получали образование в тех же университетах, зараженных «революционным верхоглядством», что и остальные, за сравнительно немногими исключениями, думцы. Просто три-четыре десятка либеральных центристов этим верхоглядством не прельстились и не заразились. Может быть, повлияла атмосфера семей. Большинство же депутатов, сидевших слева от кадетов и справа от октябристов, было крикливым, безапелляционным, амбициозным, но «знаний, с которыми можно было бы приступить к управлению и переустройству России», не обнаруживало. Ни в 1909, ни в 1917 году. Однако приступили «к управлению и переустройству» всего и вся именно самые амбициозные и самые невежественные из сидевших слева от выше упомянутых «трех-четырех десятков».
В связи с этим мне вспоминается, как последний свободно избранный ректор Московского университета М. Новиков в своих богатейших и еще не оцененных воспоминаниях «От Москвы до Нью-Йорка» (США. Издательство имени Чехова. 1952) писал, что его (тоже, кстати, члена думского «Прогрессивного блока») годами поражала более высокая профессиональная компетентность и основательность мышления ряда царских министров, выступавших в Думе, по сравнению с даже наиболее образованными и относительно умеренными депутатами. (Таких, например, как зверски убитый в 1918 году пьяными красногвардейцами в больничной палате самоотверженный идеалист Шингарев.) Но тем не менее министров с их компетентными доводами большинство Думы не принимало. Чем обернулось это самонадеянное верхоглядство, когда на плечи «Прогрессивного блока» свалилось послефевральское двоевластие, мы, в отличие от тогдашнего Изгоева, знаем. М. Новиков тоже уже знал, и это знание весьма существенно обогатило его книгу.
Следующий пассаж Изгоева чем-то напоминает загадочную картинку с вопросом «где заяц?» или что-то в этом роде [7] . Набросав картину, в общем, верную, Изгоев не только не увидел в ней главного действующего лица, опорной фигуры, но и посетовал на ее отсутствие. Однако сам его подход к проблеме уже достаточно одиозен для леволиберального интеллигента. Дополнить такую «ересь» еще и надеждой на «вешателя» и «душителя» — это было бы принято просто как ренегатство, даже коллегами по «Вехам».
7
Например, «где охотник?». Кирилл Хенкин использовал эту аналогию в своей мемуарной книге «Охотник вверх ногами».
Итак:
«Когда на другой день после 17 октября в России не оказалось достаточно сильных и влиятельных в населении лиц, чтобы крепкой рукой сдержать революцию и немедленно приступить к реформам, для проницательных людей стало ясно, что дело свободы временно проиграно и пройдет много лет упорной борьбы, пока начала этого манифеста воплотятся в жизни…» (стр. 123).
Вы еще помните, читатель, назойливую частушку, которая цитировалась в сталинском «Кратком курсе истории ВКП(б)» и в некоторых других подобных курсах? Напоминаю: