Чтение онлайн

ЖАНРЫ

В поисках универсального сознания

Штурман Дора Моисеевна

Шрифт:

«Но именно тут интеллигенция и должна была бы прийти на помощь народу и способствовать как окончательному дифференцированию норм обычного права, так и более устойчивому их применению, а также их дальнейшему систематическому развитию. Только тогда народническая интеллигенция смогла бы осуществить поставленную ею себе задачу способствовать укреплению и развитию общинных начал; вместе с тем сделалось бы возможным пересоздание их в более высокие формы общественного быта, приближающиеся к социалистическому строю. Ложная исходная точка зрения, предположение, что сознание нашего народа ориентировано исключительно этически, помешало осуществлению этой задачи и привело интеллигентские надежды к крушению. На одной этике нельзя построить конкретных общественных форм. Такое стремление противоестественно; оно ведет к уничтожению и дискредитированию этики и к окончательному притуплению правового сознания» (стр. 143–144).

О социализме и праве, в частности — о социализме Кистяковского, несколько ниже. Здесь же отметим снятие автором мнимого противоречия между внутренними, этическими, потребностями человека и формальным, внешним, характером права:

«Всякая общественная организация нуждается в правовых нормах, т. е. в правилах, регулирующих не внутреннее поведение людей, что составляет задачу этики, а их поведение внешнее. Определяя внешнее поведение, правовые нормы, однако, сами не являются чем-то внешним, так как они живут прежде всего в нашем сознании и являются такими же внутренними элементами нашего духа, как и этические нормы. Только будучи выраженными в статьях законов или примененными в жизни, они приобретают и внешнее существование» (стр. 144).

Не став для нормального, неуголовного большинства общества категорией этической, внутренней, право не может быть обеспечено никакой полицией. Не став категорией юридической, законодательной, этический принцип не способен стать универсальным правилом поведения (о психических патологиях и нравственных аномалиях мы в данном случае не говорим: для них имеются особые правовые нормы).

Итак, Кистяковский говорит об игнорировании народного правосознания радикалами-западниками и, таким образом, оказывается среди тех, кто ориентируется на общинный инстинкт народа [11] . Столыпин же достаточно рано и, главное, без предвзятости устремился к постижению сути происходящего. Он пристально со времен своего губернаторства изучает положение, психологию и правосознание крестьянства как самого массового сословия России. Одновременно он анализирует (весьма объективно) миропонимание и психологию оппозиционной интеллигенции как наиболее активной части общества. Результаты этого изучения содержатся, в частности, в его годовых губернаторских отчетах, посылавшихся из Саратова на высочайшее имя. Я помню, как потрясла меня в 60-е годы полная достоинства и одновременно безупречно корректная независимость этих отчетов, их проницательность и конструктивность. Мне тогда удалось прочесть их дореволюционные публикации. В противоположность и «левым» и «правым» Столыпин отчетливо видел многосоставность крестьянского правосознания и стремился ориентировать царя на поддержку и развитие хозяйственных, ответственных, собственнических, а не общинных (роевых и родовых) его элементов. Уже тогда Столыпин стремился убедить верховную власть, что государственное законотворчество не должно ущемлять и подвергать правовой дискриминации общину, но вместе с тем обязано, и безотлагательно, поддержать, усилить в экономико-правовом и гражданском отношении класс крестьян-собственников. Он постоянно подчеркивал перед царем необходимость посредством такого законотворчества опередить деструктивное и провокативное воздействие на народ со стороны безответственных радикалов [12] . Но Кистяковский не видит в лице Столыпина необходимого России прозорливого и осторожного законодателя, как и другие авторы «Вех». И не только они.

11

Поздний Маркс в письмах Вере Засулич высказал (вполне народническое, а не «марксистское») предположение, что русская крестьянская община может стать ячейкой социализма в деревне. В тех же письмах прозвучало (позднее оформленное Лениным как теоретический тезис) еще одно «немарксистское» предположение Маркса: что крестьянская Россия может стать первой в Европе страной, в которой победит социалистическая революция. Как видим, Маркс был менее последователен, чем «марксисты» (Ленин — тоже). Политическая целесообразность (цель революция любой ценой) для того и другого неизменно оказывается выше всех убеждений и принципов.

12

В «Августе Четырнадцатого» А. Солженицына показана одна роковая для ситуации начала российского XX века особенность характера Николая II. Он был умен, доступен доводам оппонента и в диалоге выглядел толерантным. Но более твердый чужой характер, более последовательный разум рядом, ощущение в подчиненном некоей неустранимой внутренней независимости вскоре начинали его (а еще более императрицу) тяготить (ее — раздражать). И потому происходила почти автоматическая селекция: прочно в окружении царской четы удерживались только конформизм и посредственность. Исключением оказалась мистическая вера царицы в неординарного и еще весьма плохо известного историкам Распутина (не случайно его Солженицын непосредственно вводить в картину не стал). Но «старец» был целителем обожаемого родителями наследника, и здесь отношения складывались нестандартно. Столыпин же (в силу своей несгибаемой внутренней верности самому себе) при всей преданности царю и России оказался заведомо не ко двору.

Мне не кажется достаточно проницательным и следующее наблюдение Кистяковского:

«Притупленность правосознания русской интеллигенции и отсутствие интереса к правовым идеям являются результатом застарелого зла — отсутствия какого бы то ни было правового порядка в повседневной жизни русского народа» (стр. 130).

Относительно правосознания народа мы уже говорили и цитировали прямо противоположное высказывание того же автора. Напомню:

«Русский народ в целом не лишен организаторских талантов; ему, несомненно, присуще тяготение даже к особенно интенсивным видам организации; об этом достаточно свидетельствует его стремление к общинному быту, его земельная община, его артели и т. под. Жизнь и строение этих организаций определяются внутренним сознанием о праве и не-праве, живущим в народной душе» (стр. 143).

Российское же государственное правотворчество знало различные периоды и разные меры западничества, охранительства, консерватизма, реформаторства и даже революционности. Это особая тема. Но в доказательство небезнадежности этого государственного правотворчества, по меньшей мере в XIX веке, как не привести мнение самого Кистяковского о судебной реформе Александра II:

«Отметим, что организация наших судов, созданная Судебными Уставами Александра II 20-го ноября 1864 г., по принципам, положенным в ее основание, вполне соответствует тем требованиям, которые предъявляются к суду в правовом государстве. Суд с такой организацией вполне пригоден для насаждения истинного правопорядка. Деятели судебной реформы были воодушевлены стремлением путем новых судов подготовить Россию к правовому строю. Первые реорганизованные суды по своему личному составу вызывали самые радужные надежды. Сперва и наше общество отнеслось с живым интересом и любовью к нашим новым судам. Но теперь, спустя более сорока лет, мы должны с грустью признать, что все это была иллюзия и у нас нет хорошего суда» (стр. 150).

И это — «отсутствие какого бы то ни было правового порядка в повседневной жизни», которым Кистяковский если и не извиняет, то объясняет «притупленность правосознания русской интеллигенции и отсутствие интереса к правовым идеям»?

Казалось бы, наоборот: несовершенство отечественного права должно стимулировать в передовом слое обостренный интерес к правотворчеству. Но нет: радикалы не размениваются на мелочи. Менять так менять. Стоит ли утруждаться исправлением обреченного на слом? И потому они даже не пробуют поработать в судах, которые поначалу обещали так много, но потом «испортились». Кистяковский считает, что из-за тяжелой инерции привычных неправовых отношений. Я же позволю себе заметить, что не в последнюю очередь из-за неучастия образованных, активных и бескорыстных людей в их работе. Появление же «особых форм следствия и суда» по делам политическим было в решающей степени спровоцировано самими радикалами. Государство с 1860-х годов лишь отбивалось от нарастания насилия и террора. В том числе и «особыми формами следствия и суда».

Во взглядах радикалов самых различных направлений имеется очень важный общий момент. Их правосознание ориентировано на некий еще не существующий социум. По их представлению, это социум программный, будущий, а у некоторых — вчерашний, но тоже скорее литературно сконструированный, чем исторически реальный. Их занимают правовые отношения лишь внутри того пространства-времени, в котором они окончательно осуществят свои программы. Сегодня они предпочитали бы видеть вокруг себя правовую tabula rasa, пустыню, расчищенную площадку, чтобы с нуля построить на ней то, что нужно (по их, естественно, разумению). И это отнюдь не только марксисты и тем более не только большевики. Так, Кистяковский рисует безотрадную картину российского бесправия 1840 — 1850-х годов и заключает:

«Дав такую безотрадную характеристику нашей правовой неорганизованности, сам Герцен, однако, как настоящий русский интеллигент, прибавляет: „Это тяжело и печально сейчас, но для будущего это — огромное преимущество. Ибо это показывает, что в России позади видимого государства не стоит его идеал, государство невидимое, апофеоз существующего порядка вещей“» (стр. 130).

Задолго до правового нигилизма большевиков российский радикал был глубочайше равнодушен к правовой ситуации текущего момента и особенно склонен пренебрегать правами конкретной личности, даже собственной. Права народа (класса), а еще более завтрашний идеал общественного устройства как целого вот что занимает радикала.

Здесь я бы хотела подчеркнуть еще одну (не выделенную Кистяковским) особенность правотворчества россиян XIX — начала XX века. Она отчетливо проступает при чтении эпистолярного, мемуарного и публицистического наследия иных, чем оппозиционная интеллигенция, слоев образованной части общества. Законодательством и правотворчеством заняты всерьез лица, причастные к высшей государственной службе (просвещенное, служащее в ее ведомствах дворянство и высокообразованная разночинная бюрократия). Можно присоединить к ним часть депутатов дум, в том числе городских, и ряд земцев. М. Новиков в уже упомянутых мною мемуарах «От Москвы до Нью-Йорка» свидетельствует, что тип гоголевского и щедринского чиновника стал ископаемым в российских столицах и провинциальных центрах к началу XX века. А М. Новиков работал с чиновниками много — и как депутат Московской и Государственной дум, и как деятель народного просвещения. И эта категория правоведов (крупные чиновники-правопреобразователи) в различных областях правоприменения нередко боролись за каждое малое, но реальное улучшение. Среди них много громких имен, но еще больше безвестных (для поколений советской поры). О судьбах большинства этих деятелей и их семей после революции 1917 года легче не вспоминать, так же как и о судьбе их дел и начинаний. Простор для их деятельности то сужался, то расширялся, но не исчезал бесповоротно вплоть до «великого (и окончательного) перелома» осени 1917 года. В целом (на государственной службе, в думах, земствах, на университетских кафедрах и т. п.) их было не так уж мало и становилось все больше.

Оппозиция же пренебрегала такой малостью, как отвоеванный у бесправия миллиметр прав сегодня живущего человека. Ею владела мания «окончательного решения». Принцип «чем хуже, тем лучше» формулировался то явно, то в подтексте, пока не вылился в «до основанья, а затем…».

Б. Кистяковский пишет о системе политико-правовых воззрений оппозиционной интеллигенции 1870-х годов:

«Вот как оправдывал Михайловский эту систему: „Скептически настроенные по отношению к принципу свободы, мы готовы были не домогаться никаких прав для себя; не привилегий только, об этом и говорить нечего, а самых даже элементарных параграфов того, что в старину называлось естественным правом. Мы были совершенно согласны довольствоваться в юридическом смысле акридами и диким медом и лично претерпевать всякие невзгоды. Конечно, это отречение было, так сказать, платоническое, потому что нам, кроме акрид и дикого меда, никто ничего и не предлагал, но я говорю о настроении, а оно именно таково было и доходило до пределов, даже мало вероятных, о чем в свое время скажет история. „Пусть секут, мужика секут же““ — вот как примерно можно выразить это настроение в его крайнем проявлении. И все это ради одной возможности, в которую мы всю душу клали; именно возможности непосредственного перехода к лучшему, высшему порядку, минуя среднюю стадию европейского развития, стадию буржуазного государства. Мы верили, что Россия может проложить себе новый исторический путь, особливый от европейского, причем опять-таки для нас важно не то было, чтобы это был какой-то национальный путь, а чтобы он был путь хороший, а хорошим мы признавали путь сознательной, практической пригонки национальной физиономии к интересам народа» (стр. 134).

Поделиться с друзьями: