В садах Эпикура
Шрифт:
Между тем, Борис отправился на фронт. В это время он был снят с воинского учета, т. к. страдал какой-то тяжелой формой порока сердца. Однако он отправился в военкомат и получил назначение. Как я уже говорил, Борис заведывал кафедрой военной подготовки в одном из институтов. Помню, как он, вросший в привычную военную форму, с маленьким чемоданом в руках, шагал во главе колонны новобранцев, направлявшейся на Ленинградский вокзал. Я проводил его до эшелона, дождался отправления и пошел в библиотеку. Надо было готовить этнографию. Я ее сдал профессору Токареву. Получил «хорошо». Время было суетливое, и негры банту не полностью владели моими мыслями. А именно о них я должен был рассказывать на экзамене.
Было большое комсомольское собрание. Комсомольцы приняли решение считать себя мобилизованными. Ночами мы патрулировали по Москве. Но это продолжалось недолго. 1 июля был получен приказ: всем мужчинам студентам собраться в одной из московских школ для дальнейшего следования неизвестно, куда, неведомо, за чем. Жизнь в Москве пока еще мало изменилась. Работали кино, театры, в магазинах шла торговля без всяких ограничений. Мать собрала мне вещевой мешок, простилась и ушла на работу. Ни она, ни я не представляли масштабов катастрофы. До Манежной площади меня провожала Нина Манегина. Дальше я пошел один: не хотел слишком грустных проводов. А между тем я грустил. И причиной тому была белокурая Нина, о которой я сейчас намерен рассказать.
От Нины Манегиной сохранились: альбом с открытками. На первой странице надпись: «Дорогой, любимый. Вспомни наши тревоги в день поисков хлеба, и чем этот день кончился. Нина М. 17.X.41 г.». Этот день кончился ничем. Позднее я узнал, что Нина намеревалась меня поцеловать. Почему-то не поцеловала. Есть фотография, датированная 12 июня 1943 г. На ней написано: «Лешенька, если ты пронес меня через бури, то пронесешь и через цветущие долины». И это не осуществилось. Я просто не дошел до цветущих долин. Так вот: о Нине Манегиной.
Был веселый месяц март 1941 года. Я говорю веселый, потому что люблю этот месяц. В московских широтах с ним приходят первые лучи весеннего солнца. Начинают таять снега, шумно убегая ручьями. На лужах трещит тонкий ледок. Таким вот ярким мартовским утром я не шел, а летел к метро «Сокол». (Я опять опаздывал к началу лекции.) На спуске к речке Таракановке я ступил на накатанное какими-то злоумышленниками место и рухнул на мать сыру землю. Из очумения меня вывел милый девичий смех. Я встал, оглянулся и увидел хорошенькую девочку в коричневом пальто и в шляпке с полями. Падение я воспринял как знамение судьбы. Я подошел к девочке и спросил: «Почему ты смеешься?» Она ответила: «Ты здорово треснулся! И все-таки это смешно!» «А как тебя зовут?» – поинтересовался я. Жестокое красивенькое создание охотно отозвалось: «Нина». Потом выяснилось, что она учится в десятом классе, что живет вот здесь, в этом двухэтажном доме. Короче говоря, я многое выяснил, но опоздал на лекцию. Иногда наука требует жертв, иногда она сама становится жертвой. Потом наступил апрель. В чудесном лесу в Покровском-Стрешневе я ходил с Ниной Манегиной и очень ее любил. И я не скрыл этого от нее, а она как-то задумчиво сказала: «Не знаю, никогда, ничего подобного не испытывала, но мне кажется, что я тебя не люблю». Я, конечно, не ожидал такого ответа. Мне стало горько, но кое-что в делах любви я смыслил. Уверенно и совсем спокойно я сказал: «Я все-таки думаю, что ты меня любишь. Я уверен: очень скоро ты мне об этом скажешь сама». И она опять очень просто ответила: «Если захочу, скажу. Приду, чтобы сказать». И она пришла. Однажды, когда я поздно вечером вернулся из университета, Петька Бакалинский мне торжественно сообщил: «Была Нина!» А потом начались чудесные дни ребячьей любви, про которую написано немало хороших книг. К сказанному в теплой повести «До свидания, мальчики» я ничего не могу добавить. У меня все было так же. Сейчас есть великолепная песня Булата Окуджавы «До свидания, мальчики». Думаю, что поэт прощался с кем-то точно так, как я и миллионы других Ленек-королей. Между прочим, на голове моей тоже красовалась кепчонка, как корона. И натянул я ее по случаю крайней необходимости. Кто же из московских ребят, имевших приличную шевелюру, носил кепку в июле месяце.
Так вот, 1 июля я прощался с Ниной Манегиной на Манежной площади. Бессмысленно воспроизводить сказанные тогда слова. Помню, что она спросила, не боюсь ли я. Я действительно в тот момент ничего не боялся. И она сказала: «Я очень хочу, чтобы ты не боялся и помнил, что я тебя жду». И Нина ушла, и я двинулся к сборному пункту и на душе у меня было грустно и светло, и я курил «Казбек», потому что мать этого не видела и никто не мог запретить мне курить папиросы.
Ночь мы провели на асфальте перед одним из вокзалов на Комсомольской площади. Утром какой-то комсомольский вождь произнес перед нами короткую речь, из которой следовало, что именно мы и поставим на колени зарвавшегося агрессора. Потом нас погрузили в пропавшие карболкой теплушки и повезли. Поначалу все шло по киношному. Из числа студентов назначили командиров взводов, политруков и т. д. (Каждый курс теперь стал называться взводом.) Все старались быть очень бдительными, дежурили на нарах, под нарами и совершали вообще множество ненужных поступков. Нас обгоняли эшелоны с войсками. Мы махали руками, стройно и с большим подъемом пели «Вставай, страна огромная!» В Бахмаче я увидел первых беженцев, измученных женщин и детей. Все рассказывали о зверских бомбардировках дорог, по которым уходили в тыл мирные жители. Становилось не по себе. 3 июля 1941 г. выступил по радио Сталин. Мы поняли: стряслось страшное. И все-таки никто из нас не верил, будто началась сверхтяжелая, многолетняя война. Ведь мы знали, что войскам дан приказ уничтожить перешедшего границу врага. А разве кто-нибудь из студентов допускал мысль о невыполнимости приказа? Разве мы не веровали, что летаем выше всех, быстрее всех и дальше всех, что броня крепка и танки наши быстры, что если начнется война, то она будет проходить на территории противника? А ворошиловские залпы, а фильм «Если завтра война» и прочая галиматья?! Нет, мы не думали о затяжной войне. Может быть, это было плохо. Но может быть, и хорошо. Не знаю. Поражение не укладывалось в голове. Не потому ли в течение всей войны, при всех, казалось бы, нечеловеческих трудностях, страшнейших неудачах, я не встречал человека, допускавшего мысль о том, что немцы нас разобьют, не верившего, что все-таки мы где-то и как-то разобьем немцев. Я таких не знал, а находился в гуще событий и попадал в отчаянные положения.
Не помню, сколько мы ехали. Поезд остановился ночью, нас выгрузили. Мы отошли к какому-то лесочку, я положил под голову вещевой мешок и проспал до утра. Проснулся от жары. Черноволосый парень Сёмка Гутман крикнул: «Подымайсь!» И сразу все зашумели. Оказалось, что нет воды, негде умыться. Никто об этом не пожалел. Доели остатки пищи. По большей части это был черствый хлеб. Потом Сёмка Гутман разделся и стал ходить голым. Он объяснил это так: «При отсутствии женщин первобытное состояние – самое лучшее для человека». Почему-то все согласились с Сёмкой Гутманом и тоже разделись. В таком виде мы прослушали какого-то военного: по его словам, предстояло дней 20 потрудиться на земляных работах. К вечеру предстоял марш километров на 12 до места назначения.
Марш начался часа в четыре дня. Длинная колонна студентов двинулась в путь. Разумеется, 12 километров оказались никому не нужным трепом. Если бы не эти 12 километров, мы шли бы более разумно, сберегая силы, не устраивая каких-то бросков, которые временами задавали пятикурсники, не думали бы, что каждая деревня – это и есть место, куда мы идем и не испытывали бы подлинной муки, узнавая, что и эта деревня не та, которая нам нужна. А чего стоила болтовня о диверсантах, об отравленных колодцах и т. д. Мы по-настоящему играли в войну. Шли весь остаток дня и ночь. Томились от жажды. Переходили речушки, где-то переправлялись на пароме. Многие стали отставать. К рассвету добрались до деревни Снопоть (Смоленская область). Она и оказалась целью нашего марша. У колодца вдруг обнаружилось, что осталось совсем мало людей. «Где же остальные?» – спросил я, ни к кому не обращаясь. Дурашливый парень Корыткин махнул рукой и выдохнул: «Там… У околицы… Легли!» Получалось, что все они полегли смертью храбрых в штыковом броске. Оказалось, что они просто не дотащили ног до колодца. Я напился, лег на землю, мгновение чувствовал, как по сосудам бежит кровь, и тут же заснул, как убитый. Потом нас расселили по крестьянским хатам и началось участие в войне таких, как я, запасных второй категории, и белобилетников, способных держать в руках лопату. Студенты старших курсов вполне, конечно, годились к военной службе. Они не служили только потому, что к моменту Указа о призыве в армию выпускников десятилетки, были уже студентами.
Мы рыли противотанковые рвы: подлинно циклопические сооружения. Готовый ров, протянувшийся на несколько километров, казался столь грандиозным, что порой не верилось, как могли люди простыми лопатами выкопать его. Работали с перерывом на обед часов по 12–14. Иногда копали ночами, и это было особенно трудным. Кормили плохо. Наши хозяева, у которых мы селились, подкармливали нас. Платить было нечем, а потому все мы испытывали некоторое неудобство: мы ж были интеллигенцией. О трудном ходе войны мы узнавали не только из сводок. Днем над нами летали немецкие самолеты. Пару раз нас бомбили. Мы разбегались по команде «Воздух!», а когда бомбардировки заканчивались, снова начинали рыть землю. Бомбежки почему-то пугали не очень. Во-первых, группы самолетов были, как правило, небольшими, по 2, по 3, во-вторых, мы не несли, к счастью, потерь. Да и бомбы ложились далеко от рвов. Ночами видели полыхавшие вдалеке деревни. Удивляло, что пожары полыхали со всех сторон, т. е. они не обозначали линии фронта. Приезжавший на стройку, генерал говорил и о большом перевесе немцев в танках и самолетах, поговаривали, что кто-то, где-то попал в окружение. Однажды ночью нас оторвали от работ и зачитали приказ, в котором сообщалось о смертном приговоре группе крупных командиров Западного Фронта, во главе с генералом Павловым. Разумеется, все они обвинялись в предательстве. Как сейчас мне ясно, они не были предателями. Они терпели поражения и при этом осмеливались оставаться живыми. Таких, как известно, казнили и римляне, и якобинцы. Мы видели отступавшие войска. По проходам через рвы шли оборванные, усталые бойцы, многие были забинтованы запыленными бинтами. Тощие лошади тянули повозки, орудия, тут же шло гражданское население – беженцы. Мы воспринимали все это с большой грустью. Воспрянули было духом, узнав об образовании Государственного Комитета Обороны во главе со Сталиным. Не сомневались, что в военных действиях произойдет перелом. Но он, конечно, не наступил. Однажды в Снопоть прискакал верховой и сказал, что немецкие танки находятся в нескольких километрах. В деревне началось необычайное движение. Люди запрягали лошадей, выгоняли скот и устремлялись на восток. Нас погрузили на полуторки и повезли на новый рубеж. За вырытыми нами рвами развертывались какие-то воинские части. Мы слышали гул артиллерии, видели немецкий разведывательный самолет «Раму» и разрывы снарядов в той стороне деревни, где по дороге двигались отступающие войска и уходили с нехитрым скарбом беженцы.
Так мчались события. Менялись и студенты. Я был оборван, железно здоров и курил. Научился крутить длинные цигарки с крепчайшей махоркой. В первые три дня на земляных работах страшно болели все частички тела. Потом все прошло. Я, как и другие, превратился в заправского землекопа… Поскольку же я числился в запасе второй категории не по недостатку физических сил, то и махал отменно лопатой с трехметровой глубины, не испытывая ни одышки, ни сердцебиения. Чувствовал, как день ото дня наливались силой руки. Все было бы ничего, если бы приходили письма от матери и Нины. А писем-то почему-то не было… И я затосковал. Не столько по Нине, сколько по матери. Трудно передать, как хотелось вернуться домой. Я не мог скрыть этой тоски. Напрасно меня старался утешить пятикурсник Лева Менделевич (ныне дипломат в ООН), Миша Гефтер и Миша Рижский (оба теперь известные историки). Я тосковал. Моим ближайшим товарищем стал длинный парень Юра Баландин. Мы жили с ним вместе, он пел старые песни. Особенно хорошо получался у него романс «Как соловей о розе, поет в ночном саду». Студенты оставались студентами, да и я не все время хандрил. Несмотря на адский труд, много шутили, спорили, смеялись, соревновались в том, кто больше знает стихов, подтрунивали над начальником строительства каким-то Браславским, носившим винтовку стволом вниз, как охотничье ружье. Сочиняли песни. Ныне доцент исторического факультета МГУ, а тогда просто Ленька Папин сочинил два шедевра. Первый начинался так:
«Раскинулась трасса широко,А солнце палит и палит,Товарищ, мы роем глубоко,Как нам приказал помполит».Потом шла речь, как уставший землекоп в конце концов умер. Заключительный куплет пели особенно заунывно:
«Напрасно старушка ждет сына домой,Ей скажут – она зарыдает.В глубокой траншее, с улыбкою злойПокойник суглинок бросает».И была другая песня, прославлявшая пятый взвод, т. е. пятикурсников:
«Средь нас есть славный пятый взвод.Вот, где работа без надрыва:Треть взвода спит, треть взвода срет,Треть взвода ждет до перерыва».В целом жили дружно. Не помню каких-нибудь чрезвычайных происшествий. Никто ни разу не напился, никто не поссорился крупно, никто не подрался. Объясняется это не только накалом обстановки, но и, конечно, высоким уровнем интеллигентности у подавляющей части землекопов. Среди первокурсников был Павел Волобуев, ныне директор института истории СССР. Были, конечно, и психи ненормальные, придававшие значение откуда-то расползавшимся слухам. Но таких было мало, да и никто их серьезно и не воспринимал.