В садах Эпикура
Шрифт:
1929 год был благополучным в нашей семье. Брат Борис жил в Москве и учился в Высшей пограничной школе, Кирюшка поступил в сельскохозяйственный институт в Ленинграде. Отца назначили инспектором-технологом в учреждение, именовавшееся «Мособлльнотрактор». Непостижимо, как мать сумела распродать вещи, громоздившиеся в нашей гжатской квартире. Я помню гигантский резной буфет, трюмо, диван, железные кровати. О том, чтобы все это забирать в Москву, не могло быть и речи: четыре комнаты здесь не предполагались. Мы прибыли в Москву и на первые дни поместились у Бориса… Поместились… Мы втиснулись в квадратную конуру в одном из старых больших домов в Самотечном переулке. Вскоре, однако, мы перебрались в двенадцатиметровую комнату, снятую в поселке Сокол на улице Левитана в доме 24/2. Это произошло 14 марта 1929 г. Не знаю, почему небольшой поселок, находившийся на тогдашней окраине Москвы, назывался Соколом. Кажется, такой была фамилия его основателя. Здесь селилась интеллигенция – инженерно-технические работники, ИТР, как тогда говорили. Поселок состоял из небольших, хорошо спланированных коттеджей, рассчитанных на одну семью каждый. К домикам прилегали участки сада или огорода – это по вкусу владельца. Улицы поселка назывались именами русских художников – Левитана, Сурикова, Шишкина, Верещагина и т. д. Вдоль дощатых мостков, заменявших тротуары, тянулись ряда лип и кленов. Из центра к Соколу шел трамвай, линия тянулась до Покровского Стрешнева. Там уже была деревня. Улица Левитана была застроена с одной стороны. Через дорогу начинался сосновый лесок, рядом походила (и проходит) окружная железная дорога. Здесь находилась станция «Серебряный бор». За железной дорогой на несколько километров тянулось большое стрельбище, называвшееся Военным полем. За ним Москва-река. До нее было километров семь. За поселком вдоль Волоколамского шоссе тянулись леса, хлебные поля подмосковных колхозов.
Дома в Соколе строились на кооперативных началах. Мы тоже вступили в кооператив. Дом, где мы занимали комнату, был двухэтажным. Он принадлежал семейству, состоявшему из главы – Николая Константиновича Петрова, его супруги Зинаиды Антоновны Барановской и их сына Игоря, который был на два года моложе меня. Семейство было очень интеллигентным. Николай Константинович где-то служил, кажется, экономистом, Зинаида Антоновна работала где-то стенографисткой. Я не могу воспроизвести первые годы московской жизни месяц за месяцем. Это и не нужно. Расскажу о главном.
В Москве у нас нашлось довольно много знакомых. Один из них – Сергей Александрович Шемякин – старинный друг отца еще по земледельческому училищу. Он жил закоренелым холостяком одиноко и тихо. Часто бывал у нас в гостях. Умер он, кажется, в 1946 г. Во всяком случае, я его видел в 1945 году, когда приезжал в Москву в отпуск после войны. Сергей Александрович был уже глубоким стариком, узнал меня не сразу, а, узнав, не придал особого значения встрече. Он безнадежно состарился. Я думаю, что плохо, когда человек живет слишком долго. Правда, не поймешь, откуда начинается это «долго».
Одно время Сергей Александрович жил летом на даче под Москвой. В начале 30-х гг. по московским железным дорогам стали ходить электрические поезда, или, как их называют, электрички. Однажды отец и я поехали этим новым видом транспорта к Сергею Александровичу. Встретили нас очень дружелюбно. Отец немедленно обратил внимание на хозяйку – женщину лет, наверное, к пятидесяти, с седой прядью, бежавшей волной по черным, пышным волосам. Он хорошо острил. Потом сели за стол, налегли на водочку. Завязался разговор о первой мировой войне. Выяснилось, что мой отец и хозяин дачи воевали где-то на одном участке фронта. Они бросились в объятья друг другу, день прошел весело. У меня настроение было испорчено во время возвращения домой. Подвыпивший отец привязывался к пассажирам в электричке и в трамвае: хотел, чтобы мне уступили место, а мне оно вовсе не требовалось.
В Москву из Гжатска перебралось большое семейство Меклер. Они были старыми друзьями нашей семьи. Во время НЭПа Меклер торговал. В год великого перелома, как именовали 1929, или чуть позднее он стал так называемым лишенцем, т. е. его лишили избирательных прав. Я не очень понимал, что это такое, но мне было хорошо известно, как страшно положение лишенца, как тяжело иметь какой-то «волчий билет», а таковым обладали старшие сыновья Меклера. Меклеры были хорошими людьми. Они не заслуживали такого. Их не следовало уничтожать, как класс. Потом Меклера сажали в тюрьму: его подозревали в хранении золота. Сейчас мне понятно: страна нуждалась в валюте, кто-то ее прятал. Но, стараясь извлечь ее, власти брали за шиворот задолго до того, как имели доказательства в том, что обвиняемой действительно прячет драгоценности. Лавры якобинского произвола явно кому-то не давали покоя. Вот почему ходил анекдот: однажды опустел пьедестал памятника Пушкину. Через пару дней Александр Сергеевич водрузился на место. Подходят прохожие, спрашивают: «Где вы были?» Поэт отвечает, прикрыв рот рукой, шепотом: «Брали в ОГПУ, требовали, чтобы я адрес скупого рыцаря указал». Смешно? Мне было семь лет, когда я слышал этот анекдотец. Я и сейчас помню, как смеялся. А каково было обвинявшимся в том, что они скупые рыцари? Об этом я задумался позднее.
И еще об одной близкой нам семье. В Гжатске жило многочисленное и бедное семейство Кручинкиных. Один из их сыновей Николай очень дружил с моими братьями, хотя был несколько старше их. По сути дела, он воспитывался в нашей семье, отец очень его любил. Совсем пареньком Николай Кручинкин отправился на Гражданскую войну и вернулся с двумя орденами «Красного знамени». К моменту нашего приезда в Москву он носил четыре ромба в петлицах и занимал очень высокий пост в пограничных войсках. Для отца и всей нашей семьи он оставался просто Колей. Он бывал в гостях у нас, мы нередко ездили к нему на московскую квартиру и на дачу. Тогда-то я впервые и покатался на автомобиле. У Коли имелся персональный «Бюик». Как-то летним днем мы приехали к Кручинкиным на дачу. Там собралась большая компания; выделялся мужчина с бородой в безукоризненном штатском костюме. Это был Павел Ефимович Дыбенко. Меня Кручинкины баловали, привозили конфеты, разные вкусные вещи, считавшиеся роскошью в начале 30-х гг., когда сохранялась карточная система. С большой теплотой относились они и к братьям. Борис парень суровый и вышколенный военной службой, был уважаем за дисциплинированность. Весельчак Кирюшка не только панибратствовал с командармом, но и пользовался особой симпатией его супруги Клавдии Александровны. Кирюшку любили за оптимизм и пение блатных песенок, которыми тогда славился джаз Леонида Утесова. Кирюшка выразительно исполнял «С Одесского кичмана бежали два уркана», песенку про влюбленного павиана, с танцами пел «С утра уж шумно в доме Шнеерсона». Вообще Кирюшка любил Шолом Алейхема и незлые еврейские анекдоты. Эти свойства перешли от Кирюшки мне. Впрочем, анекдотов я не люблю.
Николай Кручинкин успешно продвигался по службе. В начале 30-х гг. его командировали на учебу в Берлин. Там он прожил с семьей года два. Помню нашу встречу у Кручинкиных после их возвращения в Москву. Собралось много людей, выпивали за большим столом, слушали пластинки Вертинского. По просьбе отца, подвыпившего до высокого уровня сентиментальности, повторяли эмигрантскую песенку «Молись, кунак, в стране чужой». В той компании это допускалось даже в начале 30-х гг. Я катался в педальном автомобиле и до боли в сердце завидовал его владельцу – сынишке Кручинкиных, нареченному нечеловеческим именем ЛЕОНАРД. Сам себя он упрощенно именовал Надькой. Вечером гости смотрели диапозитивы о пребывании Кручинкиных в Берлине. Когда на стене появилось изображение семейства, гулявшего по зоологическому саду, Леонард закричал: «Вон Надька стоит». Кое-что он все-таки смыслил. Ему было года три.
Николай рассказывал отцу о приеме у Сталина, который задал только один вопрос: «Почему я Вас не знаю?» Представлявший Николая, Ягода аттестовал его как молодого способного командира, учившегося в Берлине.
Как же протекала моя жизнь? Я дружил с Игорем Петровым, соседями Лилей и Юрой Зыковыми, братьями разбойниками Игорем и Петей Закалинскими, с Таней и Васей Моргуновыми. Сначала меня отдали в детский сад, расположенный в сарае в лесу напротив нашего дома. Я оттуда бежал на второй день, не выдержав требований дисциплины, да и как было их выдержать? Нас покормили, построили в ряды и повели погулять. По дороге увидели старика, сидевшего на скамейке. Подошли к нему, стали о чем-то болтать. Старик улыбался. Потом какая-то девочка встала на скамейку. Старик снял ее и поставил на землю. Это показалось столь забавным, что все стали карабкаться на скамейку и всех их старик возвращал на землю. Разумеется, меня такая игра не увлекла. Я не залез на скамейку, я просто бежал из сада. Слишком глупым казалось пребывание в нем.
Тогда меня включили в группу ребятишек, обучавшихся немецкому языку. Учила нас старая, добрая, толстая Атилия Карловна. Я сразу ее полюбил: она рассказывала сказки про Карлика Носа, Халифа и Аиста и многие другие. Теперь я знаю, что Атилия Карловна рассказывала Гауфа и Братьев Гримм, но тогда я этого не знал. Я слушал и, хотя сказки мне читали и дома, эти казались особенно чудесными. Перечитывая их, я всегда невольно возвращался к Атилии Карловне, мне казалось, что я слышал ее голос, ее интонации. Я довольно быстро научился болтать по-немецки. У Атилии Карловны было много учеников. Она занималась в разное время с несколькими группами. Дети приходили в какой-нибудь дом и учились, играя: было лото, всякие загадки, сказки. Вырезали, клеили, рисовали. Собачье ухо и здесь прославило меня как художника. Трудными были 1929–1930 гг. Не хватало продуктов, даже хлеб продавали по карточкам. Атилия Карловна обычно делила с нами свои бутерброды. Каждому доставалось по крошечному кусочку, но каждому. Однажды праздновались именины Атилии Карловны. Приглашение получили все ученики. В довольно большой комнате собралась толпа ребятишек. Пили чай, ели торт. Атилия Карловна умела приготовить вкусное. Потом она умерла, и я горько плакал. Обучение немецкому языку продолжалось, но ни одну учительницу я не любил так, как Атилию Карловну. Смерть ее явилась для меня не первой утратой. Умер от дифтерита мой приятель. Так вот, после этой смерти я тоже плакал. Я редко плакал от горя. О двух случаях я рассказал, потом расскажу еще о двух. И это, пожалуй, будет всё.
Как я упоминал, я рос с Игорем Петровым. Мы до одури играли в солдатики. Николай Константинович отлично рисовал и участвовал в изготовлении войск. Между двумя столами в большой комнате был наведен мост из деталей хорошего конструктора, на столах возвышались крепости из кубиков, линеек и прочего материала. Здесь кипели бои. Были и другие занятия. Родители Петровы устраивали для меня и для Игоря литературные вечера. Мы учили какое-нибудь стихотворение, декламировали его, а потом нам читали книги. Здесь я узнал былины, сказка и поэмы Жуковского, Пушкина, рассказы Киплинга. У Петровых была отличная библиотека. Немало книг имели и мы. Николай Константинович научил беречь книгу, брать ее только чистыми руками. Читать и смотреть разрешалось все при взрослых и без них. Пряталась только одна иллюстрированная книга – «Мужчина и женщина». Но мы обнаруживали именно ее и смотрели в уединении. Помню и беседы Николая Константиновича. Он брал иллюстрированное издание «Жизнь животных» Брема (эта книга сохранилась у меня) или «Народоведение» Ратцеля и читал, комментировал картинки, рассказывал. Мы слушали, затаив дыхание. Петровы приобрели двухламповый громкоговоритель, казавшийся чудом техники. Николай Константинович рассказывал, что недалеко время, когда прямо у себя, в комнате можно будет смотреть кино. Теперь я знаю, речь шла о телевидении.
На улице Левитана жил с сыном и невесткой друг Л. Н. Толстого В. Г. Чертков. Он был уже стариком и ежедневно прогуливался по дороге. Потом его стали возить на коляске. В. Г. Чертков дарил ребятишкам заграничные почтовые марки и отговаривал от ловли майских жуков.
В Москве мы с отцом стали особенно дружными. Все ребята с улицы Левитана любили моего отца. Величайшим удовольствием для всех были прогулки с ним по окрестным полям и лесам. Устраивались такие прогулки летом каждый день. Отец возвращался с работы, обедал, и мы отправлялись гулять. И сейчас помню поросшие рожью поля и васильки среди золотых колосьев. Хорошо бежать, согнувшись, по полю так, что рожь бьет по лицу. Но такое разрешалось только в виде исключения. Нельзя же топтать хлеб. Ходили в Покровское Стрешнево, катались на карусели, в выходные дни отец брал меня за руку, и мы отправлялись в город. Так называли Москву в поселке «Сокол». Садились в трамвай, ехали до Садовой-Триумфальной (площадь Маяковского), оттуда двигались пешком к Красной Площади. Заходили в кино. Помню первые звуковые фильмы «Путевка в жизнь», «Златые горы», «Рваные башмаки». С отцом были в московском зоопарке, ставшем для меня навсегда любимым местом. В любое удобное время, уже взрослым, я приходил сюда. С особым удовольствием я привел сюда однажды маленькую Наташку. Это произошло летом 1953 г. Наташке исполнилось четыре года. Я шел с ней от клетки к клетке, поднимал на руки возле обезьян, толкался у площадки возле молодняка, катал ее по кругу на пони. Делал все то, что когда-то делал со мной отец. Нередко отец и я ходили в театр. Видели «Синюю птицу», «Принцессу Турандот», в Большом слушали «Сказку о царе Салтане». Бывали мы и в Парке им. Горького. Помню комнату смеха: отец и я гляделись в кривые зеркала и хохотали, как бешеные. Часто семья собиралась вместе. Летом из Ленинграда на каникулы приезжал Кирюшка, он влетал с гигантским деревянным баулом, легким, как пух, в день приезда и тяжелым, словно скала, при отъезде. Ребята с улицы Левитана кричали: «Кирюшка приехал!» Его любили за необычайную веселость и общительность. Кирюшка рассказывал мальчишкам приключения из своей жизни, играл в ножички и двенадцать палочек. Он читал нам книжки. Именно он прочитал мне «Приключения Тома Сойера» и «Приключения Гекльберри Финна». Но в это время я и сам приобщился к книгам. Майн Рид, Жюль Верн, Фенимор Купер, Дефо, Свифт и многие другие были прочитаны и перечитаны. Книгу Эрнста Гленвилла «Нгоньяма Желтогривый» я читаю до сих пор. Не помню авторов таких книг: «Корабль натуралистов», «Через дебри и пустыни», «Вокруг света на аэроплане». Многие книги разыгрывались нами в лесу. Мы строили шалаши, играли в индейцев, делали луки, сабли, кинжалы. Мне присвоили имя знаменитого вождя зулусов – Мозелекац. Из детских впечатлений разных лет осталось в памяти: над поселком летит серебристый дирижабль «Граф Цепеллин». (Кирюшке сшили зимнее пальто из кавказской бурки, бог весть откуда взявшейся у нас. Его можно было кое-как надеть и ходить, не сгибаясь. Кирюшка говорил: «Я граф Цепеллин».) Помню авиационный праздник на аэродроме (ныне здесь центральной аэровокзал). Маленькие бипланы делают «мертвые петли» над аплодирующей толпой. Потом еще одно чудо: парашютист. А вот и трагедии: на глазах разбился пассажирский самолет. Он рухнул в лесок на Военном поле. Мы прибежали к месту катастрофы, увидели обломки. Над поселком нередко кружил восьмимоторный гигант «Максим Горький». И вдруг он упал на один из домов в конце улицы Левитана, противоположном тому, где я жил. Я с ребятишками кинулся к месту катастрофы. Мы прибежали туда, когда еще не осела пыль. Ничего, кроме груды исковерканного дерева, металла. Загудели машины скорой помощи, примчались пожарные, прибежали красноармейцы и милиция. Место катастрофы оцепили. (Это случилось в 1934 или 1935 г.) Я видел, как пошел по Ленинградскому шоссе первый троллейбус, и покатался на нем. Потом открыли метро… Все это воспоминания разных лет, хронологию легко установить. Мне просто не хочется этого делать. Не важно, когда произошли эти события. Просто я о них помню.