Чтение онлайн

ЖАНРЫ

В садах Эпикура
Шрифт:

В 1930 г. мне исполнилось восемь лет. 1 сентября я пошел в школу. Вместе со мной начали учиться Юрка Зыков, Петька Закалинский, Вася Моргунов. Игорь Петров пошел в школу двумя годами позже. Помню большой школьный двор. Два здания Первой Ударной школы во Всехсвятском: одно старое в один этаж. Другое новое четырехэтажное. Оказалось, что первоклассники остаются в «старой школе». «Новая школа» – с мастерскими и столовыми была только что построена. Мы с отцом нередко смотрели, как поднимается из лесов большое здание. Я думал: «Буду учиться здесь». Оказалось, что оно предназначено для старшеклассников. Это разочаровывало.

В школу меня готовили так: сшили рубашку и штаны. Мать была искусной корсетницей. Получив изготовленные ею вещи, даже я убедился в отличии портнихи от корсетницы: мои рубашки и штаны можно было бы спокойно перепутать. Кажется, я путал. Отец купил мне пенал и отремонтировал тот клетчатый ранец, который мне послужил еще в Гжатске, когда я побежал в детский сад с большими надеждами и откуда я столь же стремительно вернулся с утраченными иллюзиями. Объясняется это не столько недостатком средств, сколько отсутствием в магазинах школьных принадлежностей. В 1930 г. не хватало учебников, трудно было с тетрадями, с одеждой. Потому-то и приходилось изобретать и ремонтировать старье. Мою гордость составляла буденновка, подаренная Борисом. Конечно, она была мне здорово велика, но ничего, носилась, выглядел я по-боевому. В общем-то вид у меня был не хуже, чем у других. Нас построили в линейки и отвели по классам. Сели за парты. Здесь выяснилось, что я один из немногих, умеющих читать и писать.

На первых порах я учился плохо. Просто нечего было делать. Букварь был для меня пройденным этапом, а рассказы в книжке для чтения совсем не увлекали. Учительница Лидия Павловна, жившая недалеко от нас, была, наверное, очень милой женщиной, но учить не умела. Писал я безобразно плохо, не умел решать задачи. Дело в том, что я не понимал ни значения, ни необходимости учебы. Ни мать, ни отец почему-то не интересовались моими занятиями. Считалось, что я способный ребенок, а все остальное приложится. Не приложилось. Я учился плохо, а однажды на уроке запел русскую народную песню: «Развеселый парень бравый на завалинке сидел». Случилось так, что Лидия Павловна встретила случайно отца и удивила его моими не слишком блестящими успехами в науках. Отец вернулся домой с работы. Он не стал меня ругать, он перестал со мной разговаривать. Я был совершенно убит. Я опять заплакал от горя. Отец простил меня, и я исправился. На удивление всем, я стал учиться прилично, достигнув особых успехов в гуманитарных науках. Между тем, с точки зрения школьного педолога [2] , мне надлежало быть законченным идиотом. Этот вывод явно вытекал из проведенного надо мной эксперимента. Наша соседка Клавдия Филипповна Зыкова – детский врач, ставившая эксперимент, потряслась до глубины души. Она наблюдала меня каждый день дома и где угодно и не замечала никаких отклонений от нормы, а между тем мне надлежало быть идиотом: на листке бумаги с изображениями кружков и крестиков мне надлежало проколоть иголкой кружки: в этом случае я доказал бы свое право считаться нормальным. Я же проколол, по легкомыслию, кружки, крестики и палец. Наука зашла со мной в тупик. Кто-то из нас был дефективным – наука или я. Сначала не повезло мне, потом науке.

2

В школе тогда имелся штатный специалист в сфере педологии, направления в педагогике, ставившего своей целью объединить подходы различных наук (медицины, биологии, психологии и прочих) к методике развития ребёнка.

В 1932 г. мне исполнилось десять лет. Дни моего рождения обычно отмечались торжественно. Мне делали подарки, приглашали гостей. Десятилетие праздновали особенно. Отец сказал: «Лёша прожил десятую часть жизни». Открыли маленькую шкатулку, которую Кирюшка именовал громким словом «сейфус». В ней хранились семейные реликвии: какие-то золотые и серебряные вещички. Их имелось меньше, чем у скупого рыцаря, и мы чувствовали себя спокойно. (Правда, я некоторое время копил серебряные полтинники и собрал их рублей на двадцать. Когда стало известно, что даже А. С. Пушкина вызывали в ОГПУ, мать, в моем сопровождении, отнесла эти полтинники в сберегательную кассу и положила на книжку. Помню, там сказали: «Ценные вещички принесли, и своевременно».) Так вот, отец еще раз пересмотрел семейный золотой запас и кое-что отобрал. Мы отправились в торгсин (так назывались магазины, где можно было купить все, что угодно, за золото, серебро или иностранную валюту. Торгсин – значит торговля с иностранцами). В торгсине отец сделал покупки: приобрел даже сильную электрическую лампочку. Торжество требовало соответствующего освещения. Петровы отвели для праздника большую комнату. Мать жарила голубей, намереваясь выдать их за рябчиков. Отец приставил к стене столик и устроил на нем выставку подарков. Вечером собрались гости: мои приятели, вся наша семья, Петровы, Сергей Александрович. Долго и хорошо веселились.

Я не пишу историю. Я вспоминаю. Однако то, что я наблюдал в детстве, сумел осмыслить гораздо позднее. Поэтому я намерен излагать осмысленные воспоминания. Это не значит, что я буду преувеличивать. По-моему, смешно длинный ряд преступлений, совершенных с высоты государственной власти, и ловко именуемых «культом личности», объяснять дурным характером Сталина, помноженным на невиданные успехи социалистического строительства. Ничего не объясняет и тот факт, что органы государственной безопасности оказались в руках политических проходимцев. И Ягода, и Ежов, и Берия, при всей их беспринципности и свирепости, не более, чем палачи. Дело в другом. Многовековая история деспотизма свидетельствует: кровавые правители возникали и держались там, где они были нужны достаточно узким группировкам людей, боровшимся за власть. Это не общественные классы в их марксистском понимании. Это себялюбивые, эгоистичные политические малины. В Римской империи не существовало общественного класса, нуждавшегося в полубезумце Калигуле. Точно так же во Франции не было класса, которому бы нравился Карл IX, учинивший Варфоломейскую ночь. Таких пустяковых примеров можно привести множество. Сильная власть не равнозначна беззаконию и политическому произволу. Произвол – требуется кликам, они его и создают. Римский поэт первого века империи Марциалл сказал хорошо:

«И царей и владык иметь обязан,Кто собой не владеет и кто жаждет,Чего жаждут цари или владыки.Коль раба тебе, Ол, совсем не нужно,И царя тебе, Ол, совсем не нужно».

Впрочем, к этому я вернусь позже, а сейчас – факты.

Массовые аресты среди интеллигенции начались в самом начале 30-х гг. вне всякой связи с убийством С. М. Кирова. Ушло в прошлое, упоминавшееся мной, слово лишенец, зато вошло в быт – вредитель, а позднее – враг народа. Выяснилось, что враги народа гнездятся чуть ли не в каждом особнячке поселка Сокол. Ежедневно арестовывали новых и новых людей. Отец недоумевал: «На что надеются?» Речь шла о тех, кто обвинялся во вредительстве и враждебной деятельности, отец не сомневался в обоснованности действий органов безопасности. Стали арестовывать знакомых, потом аресты прокатились по учреждению, где работал отец. Взяли нашего ближайшего знакомого, сослуживца отца Василия Ильича Кудрявцева. К нам в дом незаметно вползла тревога. Если отец задерживался на работе, из угла в угол начинала ходить мать, я не находил себе места. И то, что казалось абсолютно безумным, и вместе с тем с ужасом ожидалось – свершилось. Вечером 14 февраля 1934 г. я, как обычно, лежал в постели, готовясь уснуть. Спали мы вместе с отцом. Он задерживался. Пришли от соседей Зыковых и позвали мать к телефону. Она вернулась и зашла к Петровым. Собственно, мне стало все ясно и, когда она вошла в комнату и заломила руки, я вцепился зубами в подушку, а потом закричал. С того момента и до сегодня я испытываю ноющую боль в сердце. Отца арестовали. Несколькими месяцами позднее я узнал, как это произошло. Все оказалось необычайно простым. Отца пригласили в кабинет нового главы учреждения, где он работал (старый уже сидел в тюрьме). Здесь ему очень корректно сообщили, что он арестован. С двумя мужчинами в штатском отец спустился к подъезду. Здесь ждал отличный легковой автомобиль, который и отвез отца к наводившему ужас зданию на Лубянской площади – ОГПУ. Отца спросили, какие у него есть пожелания. Нашлось только одно: сообщить домой о случившемся. Эту просьбу исполнили. Так я остался без отца и сразу стал взрослым.

Никаких средств к жизни у нас не было. Мать пошла на работу: устроилась портнихой, а потом приемщицей заказов в ателье, где шили корсеты и бюстгальтеры. Пригодилась приобретенная в детстве и, к счастью, не совсем забытая специальность. Я продолжал ходить в школу, в четвертый класс. Через несколько дней Петька Закалинский спросил меня: «Правда, что твоего отца арестовали?» «Нет, – ответил я. – Он уехал в командировку». Я врал, а зря. Скоро скрывать случившееся стало невозможно, да и не нужно. В классе, в школе я не составлял исключения, скорее подпал под правило. Кто передаст тоску, изъедавшую мне душу? Не было дня, часа, минут, чтобы я не вспоминал отца или не думал о нем. Не было игры, развлечения, подарка, которые могли бы меня хоть немного утешить. Продолжались литературные вечера у Петровых, мать водила меня в кино, Николай Константинович устраивал экскурсии в зоопарк, в Третьяковскую галерею. Я оставался безутешным.

Через месяц, т. е. в середине марта, следствие по «делу» отца закончилось, и он был осужден на десять лет по обвинению во вредительстве. Нам разрешили свидание с ним в Бутырской тюрьме. Мать собрала два узла вещей, и мы двинулись в путь. С нами пошла Зинаида Антоновна. Никогда не забуду этого самоотверженного поступка ее. Идти в Бутырскую тюрьму с женой врага народа было более, чем не безопасно… Бутырская тюрьма снаружи напоминала крепость. Мы прошли сквозь низкие ворота и с толпой людей двинулись по дворам. Зашли в какое-то полутемное, набитое людьми помещение. Здесь Зинаида Антоновна осталась, а мы с матерью тронулись дальше, нагруженные двумя тюками. Мы вошли с толпой в длинный коридор, вдоль которого тянулся барьер выше моего роста. Над ним и до потолка – решетка. И здесь в шуме и гаме, за решеткой, как зверя, я увидел отца. Подойти к нему было невозможно. Между барьерами ходил часовой. Стоял невероятный шум. Все что-то говорили, ничего нельзя было разобрать. Над нашими узлами с вещами возился какой-то красноармеец: проверял. Я увидел отца и даже не заплакал, я зарыдал. Я не мог вздохнуть, не мог сказать слова. Я плакал так, как не плакал никогда – ни до, ни после. Меня охватило какое-то невероятное отчаяние. Слезы лились ручьем. В жизни мне выпадали страдания. Я видел смерть совсем рядом с собой. Но нигде, никогда я не испытывал такой муки, как в день, когда прощался с отцом в Бутырской тюрьме мартовским днем 1934 года. Часовой шел вдоль барьера, чем-то стучал по верхней доске барьера и громко кричал: «Свидание окончено». Его не было, свидания. Это был крик, коллективная истерика, всеобщее отчаяние, ни с чем не сравнимое издевательство над людьми, которых устроители подобного свидания не могли почитать даже скотом. Отец закрыл лицо руками и ушел. Мы с матерью выбрались из этого ада, вернулись в сводчатое помещение, где новая толпа ждала такого же свидания. И здесь я увидел затянутую в шинель, высокую фигуру Бориса. Он пришел проститься с отцом. Мать отговаривала его, просила не ходить на эту роковую встречу. Борис, кажется, никого не видел. Он смотрел поверх голов, отстранил рукой плачущую мать и куда-то шагнул. Мать и я вернулись домой. Дома я не плакал. У меня ныло сердце.

С Борисом произошло следующее. В комендатуре тюрьмы он предъявил документы, свидетельствовавшие о его службе в управлении пограничных войск. К отцу его пропустили без всяких затруднений. Они встретились в отдельной комнате и беседовали час. Именно здесь отец сказал Борису о своей полной невиновности. Разумеется, Борису других свидетельств не требовалось. О визите Бориса в Бутырки немедленно сообщили по начальству. Он был тут же вызван к Фриновскому (оный Фриновский бывал у нас неоднократно с Кручинкиными), который кричал: «Разве вы чекист? Если бы вы были чекистом, вы бы здесь, в этом дворе, расстреляли отца!» Борис ответил: «Расстреливают виноватых!» Судьба Бориса решилась немедленно. Можно удивляться мягкости, с которой с ним обошлись. Видимо, здесь сыграл решающую роль Николай Кручинкин, да и 1934 год это еще не 1938! Так или иначе, Бориса перевели из пограничных войск преподавателем в какой-то военный учебный центр, а в 1939 или 1940 г. уволили в запас и назначили заведующим кафедрой военной подготовки в одном из московских институтов. В партии он был оставлен.

Кирюшка учился в Ленинграде на выпускном курсе сельскохозяйственного института. К этому времени и он уже был членом партии. Понятно, что он сообщил в парторганизацию об осуждении отца. Как тогда было принято, созвали партийное собрание и потребовали, чтобы Кирюшка публично отрекся от отца-вредителя. Многих в то время заставляли это делать, многие делали. Кирюшка заявил, что не верит в то, что отец вредитель. Кирюшку исключили из партии и выгнали из института. Он устроился на работу в городе Калинине в какой-то льноводческой организации. Этим делом он и занимался до начала войны.

В школе я большой активностью не отличался. Меня не увлекали ни дела октябрят, ни пионерские сборы. После случившегося с отцом я и вовсе замкнулся. Приходил в шкоду, отсиживал часы, уходил. Учиться стал плохо. Но меня изругал Николай Константинович Петров, я подтянулся, и моя лысая голова снова появилась на стенде среди передовиков. Так кончилось детство. Нас засыпал обвал. Какие речи, какие решения, какие реабилитации заставят человека смириться с тем, что было пережито в двенадцать лет мной. А ведь подобные мне исчисляются… Цифры не знаю. Но очень велика эта цифра… Астрономическая. Иван Григорьевич [3] , наверное, усомнится. Ничего: он доживет до того времени, когда цифру назовут. Ну, а если бы я был только один, что это меняет?

3

Имеется в виду И. Г. Гришков, историк, коллега автора.

Поделиться с друзьями: