Чтение онлайн

ЖАНРЫ

В шесть вечера в Астории
Шрифт:

— Ты это выдумала… — Ошеломленный, Камилл едва мог говорить.

— Хорошего же ты мнения обо мне! Не кажется ли тебе, что такая выдумка была бы несколько… безнравственной?

Шок, хотя и ослабленный десятилетней давностью. И все же: какой жизненный путь открылся бы передо мной, если б не то печальное, недостойное дело? Один за всех… Что же теперь? Бросить ему под ноги эту редакторскую должность, предоставленную во искупление греха? Но где еще я найду такую работу, которая оставляла бы мне достаточно времени для того, чтобы писать? Личная гордость постепенно перестает быть нашим достоянием: скорее всего, промолчу, радуясь, что есть у меня хоть какая-то плата за труд, который я делаю левой рукой. Говорят, дерево надо гнуть, пока оно молодо. Относится ли это и к человеческому хребту? Да полно, молод ли я еще? Иной раз — особенно после очередных неудач — я кажусь себе древним, как черепаха…

— До свидания, Руженка.

Проводила его до двери — у нее явно было еще что на сердце.

— Послушай, Камилл, — начала она, глядя в сторону. — Разве не может твой рассказ обойтись без этого эпизода с нашей лыжной прогулкой в Крконошах?.. Да еще так искаженного не в пользу женского образа?

Камилл искренне удивился:

— Да что ты, Руженка?

И вдруг он страшно устыдился собственной неловкости: воссоздал в рассказе определенную атмосферу, совершенно забыв, что подобный случай был у него с Руженкой! Жаждущая приключений героиня рассказа, синий чулок, в сущности карикатура, этакий эффектный тип, его легко писать, — быть может, я невольно придал этому образу некоторые черты Руженки, но имел-то я в виду вовсе не конкретную Руженку, а известную категорию женщин… Весь рассказ — гротеск, а не реальность; насколько я помню, во время той прогулки мне было весьма не по себе, я в первый (и в последний) раз увидел в Руженке женщину, она мне нравилась, и я поверил, будто она может быть даже желанной. В сущности, смешную-то роль играл я сам — надо это как-то объяснить ей сейчас…

— Но, Руженка, это написано не о тебе и не обо мне! Ведь тогда, парадоксальным образом…

Она не дала ему договорить:

— Конечно, Камилл. Но ты должен был знать, что я так или иначе прочитаю это. Да если б у меня и не было такой возможности, все равно, знаешь… тут, в общем, вопрос писательской этики.

У Камилла пропало желание объяснять дальше. Я жалкий графоман, и нечего об этом говорить. Зато ты теперь не узнаешь того, что, быть может, изменило бы твою жизнь: ведь тогда, в Крконошах, я действительно хотел близости с тобой, и если б не моя… не мой…

Спускаясь по лестнице с рукописью под мышкой, встретил машинистку из секретариата, которая по просьбе Руженки приносила им кофе. Поспешно сунул папку с рукописью под другую руку, словно — бессмысленно! — хотел спрятать ее от машинистки: автор, уносящий отвергнутое произведение…

Добрые советы Руженки. В сущности, ни одного конкретного — только общие слова. Принять их означает написать все заново — и по возможности о чем-нибудь другом.

Он позвонил у знакомой двери.

Крчма глянул на черную папку:

— Неужели новую работу принес? Да ты, брат, плодовит как кролик!

— Не бойтесь, пан профессор, рассказ все тот же, вы его знаете. Правда, в ином качестве: теперь он отвергнут.

— Не пугай: «отвергнут» — слишком определенное слово, на Руженку непохоже…

Камилл рассказал ему о своем посещении издательства.

— Я всегда считал успехом писателя, когда читатели узнают в некоторых персонажах самих себя. Но — горе, когда ответственный редактор не отличается в этом от простых читателей! А вы, пан профессор, выбрали время прочитать мою писанину?

— Вижу, сегодня ты настроил свою виолу на самый жалостный лад. Так что давай лучше сядем. Водки, боровички?

— Самого дешевого рома. Впрочем, откуда вам его взять? Скажите, пан профессор, только честно, не щадите меня: считаете ли вы, что мой рассказ, в том виде, в каком он вам известен, не может пойти?

— Чего мне тебя щадить, этого можешь не опасаться— худшей услуги молодому писателю и не придумаешь. Пойти твой рассказ может, выходят и куда более слабые вещи. Интересный рассказ; но интересен он прежде всего тем, как молодой талантливый прозаик сумел полностью отречься от своего личного, а тем самым и своеобразного взгляда на жизнь.

— Но вы сами всегда понуждали меня к максимальной простоте!

— Извини, это совершенно разные вещи: форма — и свой, особенный угол зрения.

Камилл осушил стопку, Крчма налил ему еще. Нет хуже такой критики, которая касается самой сути произведения: она может раздавить автора, а помочь не в силах.

— Быть может, у тебя в этом рассказе уйма личного, Камилл. Но даже если я описал то, что со мной случилось в самом деле, это еще не значит, что я правдив в литературном смысле. Здесь не хватает именно той авторской позиции, которая преобразует голую действительность так, чтобы художественный образ стал правдивее самой правды. Не пиши пережитое в действительности — пиши вымысел, подкрепленный твоим жизненным опытом!

В том-то и камень преткновения, пан профессор, мелькнуло в голове Камилла: я писал не о пережитом событии, я брал именно вымысел, опирающийся на опыт жизни… Но послушаем дальше:

— Литература, настоящая-то, начинается там, где тебе удалось правду жизни поднять на качественно более высокий уровень — правды художественного образа…

Через открытое окно вливался ароматный весенний воздух раннего вечера, принося с собой мелодичные жалобные звуки песни малиновки. Откуда она взялась в Праге, хотя бы и в квартале вилл, эта птаха дремучих лесов? И может, поет она вполне весело, только моя «художественная правда» преобразила ее пение, подняв на качественно более высокий уровень, придала ему трагический тон, созвучный моему положению?

— Ко всему тому, что вы, пан профессор, стараетесь вбить мне в башку, необходимо еще то, чего в башку вбить нельзя: талант. Нет ли у вас печки?

— У нас центральное отопление. А что?

— Да сжечь бы оба экземпляра!

— Притормози, Камилл! — рассердился Крчма. — А за советом ступай тогда к тому, кто подобострастно и неискренне помажет тебе медом по губам…

Третья стопка водки. Первые признаки знакомого состояния, когда ты словно отодвигаешься от всего того, что тебя так неумолимо жжет. После долгого перерыва снова нашел я дорогу к этому человеку, чтобы напороться на его прежнюю беспощадную откровенность. Немножко неприятно оттого, что Роберт Давид, даже после стольких лет, все еще безошибочно читает в наших душах. Во всех — в том числе и в Руженкиной.

— Возможно, дело отчасти в самой Руженке, причин-то у нее этого хватает. А теперь отдохни от своего рассказа и вернись к нему, когда у тебя со временем образуется самокритический взгляд на него. А чтоб не сидеть без дела, советую другое: отряхни пыль с твоей старой вещи из жизни пограничья, очисть ее от слишком большой дозы психоанализа и предложи другому издательству.

С тех пор как Ивонна с Моникой выехали (какое облегчение для Мариана!), детская комната превратилась в импровизированную киностудию. Раз уж не суждено в ней жить нашему собственному ребенку, пускай здесь, по крайней мере, родится фильм таких зрителей, каким было бы наше дитя — если бы оно было.

Мишь повесила на стенку одну из больших, собственноручно расписанных декораций для фона; смастерила по собственному сценарию куклу с туловищем и конечностями на гибких проволочках — долговязого увальня Мартинека, который по неловкости своей все путает и портит, а по мягкосердечию и добрым замыслам всем помогать попадает в отчаянные положения. Но добро всегда побеждает зло, и все кончается хорошо.

Подсветить сбоку, поставить на выдержку, проверить кадр — щелк! Чуть подвинуть руку с молотком — щелк! Десятки фаз, прежде чем Мартинек вместо гвоздя ударит по своему пальцу и подскочит от боли. Ах, если б работать в цвете! Тогда Мартинек мог бы, к примеру, покраснеть от стыда! А так, при этой медленной, кропотливой работе, приходится ограничиваться только эффектами света и тени.

Поделиться с друзьями: