В водовороте
Шрифт:
Феодосий Иваныч, по приказанию начальника, подал Елене бумаги, и та принялась писать прошение об отставке.
– На гербовой бы, собственно, следовало!
– заметил ей Феодосий Иваныч.
– Все равно-с! Все равно-с!
– закричал на него начальник.
– Я дурак, а!.. Я дурак!.. Что я должен с вами сделать?
Елена на это ничего не отвечала и продолжала писать; а кончив прошение, она почти перебросила его к Оглоблину, а потом сама встала и вышла из присутствия.
– Она сумасшедшая, ей-богу, сумасшедшая!
– говорил он, разводя руками.
Феодосий Иваныч, с своей стороны, саркастически улыбаясь, взял прошение и, как бы просматривая его, ни слова не говорил.
– Ну, ступайте и вы!.. Вы больше не нужны!
– сказал Оглоблин призванным свидетелям.
Те вышли.
– Ведь она сумасшедшая, решительно!..
– повторил еще раз Оглоблин, прямо обращаясь уже к Феодосию Иванычу.
– Я не знаю-с!..
– отвечал тот.
– Ну, вы уж... вы не знаете... вы ничего не знаете!
– опять вспылил Оглоблин.
– Да мне почему знать это?
– отвечал опять грустно-насмешливым тоном Феодосий Иваныч и тоже ушел.
Читатель, может быть, заметил, что почтенный правитель дел несколько изменил тон обращения с своим начальником, и причина тому заключалась в следующем: будучи лет пять статским советником, Феодосий Иваныч имел самое пламенное и почти единственное в жизни желание быть произведенным в действительные статские советники, и вот в нынешнем году он решился было попросить Оглоблина представить его к этому чину; но вдруг тот руками и ногами против того: "Да не могу!.. Да это поставят мне в пристрастие!", и тому подобные пустые начальнические отговорки, тогда как, в сущности, он никак не мог помириться с мыслию, что он сам "генерал" и подчиненный у него будет "генерал", что его называют "ваше превосходительство" и подчиненному его будут тоже говорить "ваше превосходительство". Феодосий Иваныч, кажется, понял причину отказа и начал мстить своему благодетелю тем, что не стал ему давать советов ни по каким делам.
* * *
Елена возвратилась к себе почти обезумевшая от гнева. Она очень хорошо понимала, что все это штуки Николя, который прежде заставил отца определить ее на это место, а теперь прогнать; и ее бесило в этом случае не то, что Николя и отец его способны были делать подобные гадости, но что каким образом они смеют так нагло и бесстыдно поступать в своей общественной деятельности. В прежнем своем удалении от службы Елена еще видела некоторую долю хоть и предрассудочной, но все-таки справедливости: ее тогдашнее положение действительно могло произвесть некоторый соблазн на детей; а теперь она, собственно, выгнана за то, что не оказала благосклонности Николя Оглоблину. Что же это такое?.. Где, в каком варварском и диком государстве может быть допущен подобный произвол? На первых порах Елена думала было жаловаться и объяснить подробно причину, по которой ее лишили места. Но кому?.. И кто поверит ей? Николя же и родитель его очень хорошо могут наклеветать на нее все, что им будет угодно, чрез разных своих лакеев и сторожей... Елена даже заплакала от горя и досады. Как бы ни было, однако она должна была подумать, куда ей приклонить свою голову. На первое время Елена решилась переехать в ту гостиницу, где жил Жуквич, и велела своей прислуге укладываться. Маленький Коля ее, начинавший все говорить, заинтересовался этими сборами и начал приставать к своей няне.
– А то ти это делаесь?
– спрашивал он ее, видя, что она кладет одну вещь за другой в сундук.
– Укладываюсь, батюшка!
– отвечала ему няня.
– А засем?
– спросил ребенок.
– Мы переезжаем, батюшка.
– А куди?
– Не знаю-с, маменька переезжает, - говорила няня.
Коля побежал к матери и взмостился к ней на колени.
– Мы, мама, к папе едем?
– говорил он.
Няня и горничная давно натолковали ему, что у него есть папа очень богатый.
– Нет, мой друг, у тебя папы нет!
– отвечала ему Елена.
– А где он, мама?
– Умер.
– Его бог взяй, мама?
– Нет, не бог.
– А то же его взяй?
– Никто. Он умер, его и похоронили в землю.
– А засем его похоении в земью?
– Потому, что он разлагаться начал.
Ребенок смотрел на мать; он совершенно не понял последнего ее ответа, а между тем все эти расспросы его, точно острые ножи, резали сердце Елены. Часа через три она совсем выехала из своей казенной квартиры в предполагаемую гостиницу, где взяла нумер в одну комнату, в темном уголке которого она предположила поместить ребенка с няней, а светлую часть комнаты заняла сама. Горничную свою Елена рассчитала и отпустила, так как отчасти подозревала ту в распущенной сплетне про нее; кроме того, ей и дорого было держать для себя особую прислугу (у Елены в это время было всего в кармане только десять рублей серебром). Покуда она таким образом устроивалась, Жуквича не было дома, и Елена велела ему сказать, как он придет, что она переехала в гостиницу совсем на житье. Ему, вероятно, передали это, потому что, возвратясь, наконец, и войдя к ней в нумер, он прямо спросил ее:
– Что ж это такое?.. Опять новое переселение?
– Опять!
– отвечала Елена.
– Вы ж были там чем-нибудь недовольны?
– проговорил Жуквич.
– Напротив, мной оказались очень недовольны, так что выгнали даже меня из службы!
Тень неудовольствия явно отразилась в глазах Жуквича.
– Но какая ж была причина такому неудовольствию на вас?
– спросил он.
– Причина вся в том, что вы бывали у меня, и что я вот иногда уезжала с вами кататься по Москве...
– Да нет же!.. Не может быть!.. Какая ж это причина!
– говорил Жуквич, как бы все больше и больше удивляясь.
– Разумеется, это один только предлог, - подхватила Елена: - а настоящая причина вся в том, что этот дуралей Николя вздумал на днях объясниться со мной в любви... Я, конечно, объявила ему, что не могу отвечать на его чувство. Он разгневался на это и, вероятно, упросил родителя, чтобы тот меня выгнал из службы... Скажите, мыслимо ли в какой-нибудь другой стране такое публичное нахальство?
– О, да боже ж ты мой! Здесь много бывает, чего нигде не бывает! полувоскликнул грустным голосом Жуквич.
– Прекрасно-с; но всякому терпению есть предел, - сказала Елена. Должно же оно когда-нибудь лопнуть.
– Ну, и лопай ж!.. Что из этого?..
– говорил с досадой Жуквич.
– Как что из этого!
– произнесла, вспыхнув даже вся в лице от гнева, Елена.
– Я никак, Жуквич, не ожидала слышать от вас подобные вещи; для меня, по крайней мере, это вовсе не что из этого!.. Чувство мести и ненависти к моей родине до того во мне возросло, что я хочу, во что бы то ни стало, превратить его в дело, - понимаете вы это?
Жуквич на это молчал.
– Поедемте за границу и устроимте там какой хотите заговор; но только я мести и мести жажду!..
– Какой же заговор и с кем?
– возразил ей Жуквич.
– А с теми, что неужели вся ваша партия и вся страна ваша намерены спокойно сносить ваше порабощение?
– Пока!..
– отвечал Жуквич, пожимая плечами.
– Но долго ли это пока будет продолжаться?
– Пока ж положение обстоятельств не сложится для нас более благоприятно.
– А теперь так-таки ничего и быть не может?
– Сколько ж мне известно, - ничего!
– отвечал, опять пожимая плечами, Жуквич.
– И вы, значит, будете тут жить под присмотром?
– Буду ж жить под присмотром.
– Ну, я больше на вас надеялась, Жуквич!
– проговорила Елена.
– Панна Жиглинская!
– начал он кротким и убеждающим голосом.
– В политической деятельности - вы ж не знаете еще ее - прежде ж всего нужно терпеть и выжидать.
– Но чего ждать - я желала бы знать, потому что вы никогда ничего определительного не говорили мне об этом.