В воскресенье утром зелье собирала
Шрифт:
Прошлой зимой, рассказывал цыган, проходил он через здешние села, собирая милостыню, так как цыгане, среди которых он обычно ютился, перессорились между собой и прогнали его бродить по свету, добывать себе кусок хлеба. Но какой у него может быть заработок, если он не в силах уже и смычком по струнам водить? Ночи просиживать, на свадьбах играть?..
И потянуло его пройти через то село, где он в последний раз видел свою дочку, да жалеет теперь. Забрел он в лес по какой-то тропинке, которая, казалось ему, сокращала путь, и заблудился. И хоть просился в какую-то хатенку в лесу, да так и не пустили в тепло, и чуть было не погиб с голоду и холоду. И уже с той поры живет зимой только в долинах. Но теперь он совсем ослаб; чует смерть за плечами. И кажется ему порой, что господь держит еще его на ногах лишь для того, чтобы он мог кое-чем помочь своему внуку.
— Чем? — спросил Гриць.
А это старому деду трудно объяснить... Но так ему кажется... Кроме того, хочется на его свадьбе сыграть на скрипке, хоть и своими стариковскими пальцами. Славный музыкант Андронати сыграет ему на свадьбе... а потом... пусть хоть сразу и смерть. Вот оно как!
Говоря это, старик смотрел из-под бровей своим проницательным взглядом на юношу, который быстро, как молодой олень, взбирался на гору, и затем время от времени, чтобы не оставлять старика позади, присаживался на землю и, в ожидании, равнодушно наблюдал за его тяжелой поступью и разглядывал его самого.
— Тебя, сынок, я уже третий раз вижу, — продолжал старик свой разговор с юношей. — У тебя, верно, нет родителей?
— Говорят, нет, — коротко ответил Гриць, не любивший, когда ему напоминали, что он приемыш.
— А тебе у них хорошо? — расспрашивал, любопытствуя, старик и словно ждал, чтобы слово «хорошо» перепорхнуло на уста юноше.
— Да, хорошо, — слышит он опять короткий ответ.
— У богачей живешь?
— Да вроде как у богачей. Еды, питья вдоволь, на хорошую одежду тоже не скупятся, лучшего коня из табуна подарили... — И, не докончив своей мысли, хлопец умолк.
— А чего тебе еще не хватает? — допытывается старик и улыбается. — Милой?
Гриць махнул рукой.
— Э, — говорит, — их хватает, какую б ни пожелал. Но меж ними есть две по сердцу.
— А богатые? — осведомляется опять старик, и в глазах его вспыхивает алчность.
— Да, вроде как богатые. Чернявая, говорят, такая богачка, что мать, может, и не захочет ее выдать за меня; а синеглазая, русая, моим родным нравится, а я ее родным. И добра она и собой недурна; как раз, говорят, мне под пару. В конце концов бог знает, которая моя суженая. И которая будет, та и будет. Э... — и махнул пренебрежительно рукою, — все они одинаковы.
— Что? — спрашивает старик и раскрывает рот, так как иной раз не очень хорошо слышит.
— От этого всего ушел бы я лучше бродить по свету!
— Куда? — даже вскрикнул старик.
— По свету.
— По свету? Как какой-нибудь цыган? Вот это так брякнул. Нищенствовать, как я?
— Э, нет — не так, как вы, за подаянием; а просто, чтобы свет поглядеть. Наскучило мне, дед, среди гор, так порой и тянет куда-нибудь в широкий мир, — говорит почти с тоской Гриць, — так, что господи ты боже мой! Ан нет.
— Дивчат жалко? А? — спросил старик и рассмеялся.
— Может, и жалко той, с черными бровями, — ответил Гриць простодушно. — Она никогда не наскучит. Всегда тебя словно чем-то новым потчует. Правда, дед, — хороша дивчина.
— А я тебе скажу, сынок, все это пустое. Пригожая ли, нет ли, белая или черная — коли богата, так бери. А очень красивой даже остерегайся. Станет на других поглядывать, — поучает старик.
Гриць рассмеялся.
— А я для чего буду? — спросил он. — Но она красивая, точно боярская дочь. А русая зато славная и во всем угождает. Стоит только чего захотеть, а она уже исполнила. По ним, по обеим, хлопцы с ума сходят. А я еще не знаю, какую посватаю. Жалко одну бросать, но горько и другую покинуть. Гей, Туркиня, Туркиня! — вдруг воскликнул он с тоскою. — Ты запала мне в душу, а сама, будто чаровница какая... крепко схоронилась! Эй, дивчата, слейтесь в одну, и я вас посватаю!..
Эти тоскливые и вместе с тем пылкие слова вызвали у старика горький смех. В его памяти всплыла, точно какая-то забытая старая сказка, история несчастной любви его дочери, Мавры. И своего свирепого Раду она любила, и мадьярского бояра любила, а осталась на свете одна-одинешенька... погибла где-то...
— Одну люби, сынок... — предостерег он строго. — Одну люби, да от души.
И умолк. Будто боялся лишнее слово вымолвить, договорить до конца, высказать то, что само на уста просится. Он молчал, чтобы не оттолкнуть дорогого для него юношу, не отпугнуть его от себя навеки...
— Верно, русую посватаю, — внезапно нарушил молчание сам Гриць. — Даром, что чернобровую, может, больше люблю. Да где она? Кто ее удержит? Она... и здесь, и там, здесь и там, а хочешь ее обнять, к сердцу прижать — она «не для тебя». Бог знает, как это еще будет. К русой по старой привычке тянет, а у черной только я один. Мы любимся тайком, видимся в лесу... Туркиня, при-ди! — крикнул он тоскливо, не считаясь с присутствием старика, словно был совсем один на этой горе. — Придет, когда зазеленеет!.. А вот уж и зеленеет, — добавил он, обращаясь к деду, которого словно только сию минуту заметил. — Эй, ты!.. Ух! — тоскливо крикнул он еще раз во весь голос и, хвативши шляпой оземь, бросился и сам на траву.
Старик добрался к нему и, остановись, отдыхал.
— Любитесь тайком с чернобровой? — спросил он.
— Встречаемся всегда в лесу. В дом старуха еще не пускает, оберегает ее, как волчица, даже разговаривать со мной не хочет! Потому мы в лесу и хоронимся.
— Плохо, хлопче, — предостерегает опять старик и погружается в какие-то думы. — Плохо. Берегись. Проклятья бродят по свету, и тебя тоже может кто-нибудь проклясть, ее жалеючи.
— Да ведь хороша же! — объясняет Гриць, не обращая внимания на слова старика и, с быстротой молнии вскочив на ноги, сдвигает своенравным жестом шляпу со лба набекрень.
— За ней все хлопцы бегают. Но только мне одному, отец, — заявляет он гордо и прямо, давая волю своему честолюбию, которое так и толкает его высказаться, — будет она принадлежать, только мне. Она красива, — повторяю, — и, как дикая козуля, скачет по лесу; мы здесь и любимся.
— А я, сынок, тебе одно только советую, — снова сказал в раздумье старик, стоя против юноши, опершись на палку, — любить одну от всей души, двоих не голубить. Это доводит до греха, как бы человек ни остерегался. — И, вздохнув с какой-то непонятной тоской, он вдруг спросил: — А как ее имя?.. Не из цыган ли она, коли черная?
Гриць расхохотался.
— Вот так угадали! — воскликнул он. — Сами вылезли из шатра и другого бы туда впихнули... — и опять рассмеялся.
— Не насмехайся над цыганами! — предостерег его старик каким-то зловещим тоном. — Потому как еще не знаешь, сам-то ты из какого рода. Вишь — уже тебя по свету бродить тянет, хоть своя хлеб-соль у тебя есть. А что дальше будет, ты еще не знаешь. С лица-то, правда, ты белый, да кто твоя мать, кто твой отец? Цыган ли, бояр — того ты не знаешь.