ЖАНРЫ

«В заговоре против пустоты и небытия». Неотрадиционализм в русской литературе XX века
Шрифт:

Вопросу о своеобразном возрождении классицизма в русской литературе начала века посвящены статьи К. Мочульского «Классицизм в современной поэзии» и «Возрождение Пушкина». Гораздо позднее (в статье 1968 года «Петербургская поэтика») к этой же линии истолкования присоединился и В. Вейдле, не употребивший, правда, понятия «неоклассицизм», но описавший ключевые, наиболее ценные (на его взгляд) свойства поэзии Гумилева, Мандельштама, Кузмина и Ахматовой вполне созвучно с основными наблюдениями Жирмунского и Мочульского. Главный акцент при этом делался на возвращении к точному значению слов, на предметности, логичности, внятности, упорядоченности – в пику символистской «суггестии», «музыкальности», импрессии, смысловой неопределенности, получившей своего рода гротескное продолжение в футуристической «зауми». Сходные с этим тенденции критики находили также у Анненского, Брюсова, Ходасевича и даже у Вяч. Иванова [156] . Обосновывая теоретические критерии разграничения классицистического и романтического типов мышления, Жирмунский указывал, что у поэта классической ориентации референциальное доминирует над индивидуальным, вследствие чего он прежде всего стремится создать качественный (то есть завершенный и гармоничный) литературный продукт, тогда как романтически ориентированный автор [157] в первую очередь стремится «выразить себя», свой «внутренний мир», который заведомо (в соответствии с романтическим же убеждением) богаче любого слова о нем и не может быть вмещен ни в какую внешне законченную, «опредмеченную» форму (ТЛ, 135, 136) [158] . В результате романтический текст всегда разомкнут, распахнут, открыт для дальнейшего домысливания, углубления, продолжения, но при этом как бы порывает связи с объективной определенностью реального мира, утрачивает четкие смысловые контуры, склоняясь в содержательном отношении к зыбкой мечтательности и иррациональности. В. Вейдле, как и его предшественники-единомышленники в данном вопросе, большое значение придавал тому особому качеству творческого сознания поэтов объективной направленности, которое М. Кузмин называл «кларизмом», «прекрасной ясностью» [159] . М.Л. Гаспаров позднее дифференцирует две ключевых тенденции в русском модернизме XX века как «парнасскую строгость» и «символистскую зыбкость». Первая из названных тенденций исходит, по мнению ученого, из «светского» понимания символики как риторического приема «многозначного иносказания», применимого к любому материалу; вторая – соотносится с «духовным» пониманием символики, прочно связанным с религиозным осмыслением искусства [160] .

156

Анализ классицистских тенденций в русском модернизме см. в кн.: Клинг О.А. Влияние символизма… С. 35–81.

157

Символизм, по мнению Жирмунского, продолжал именно романтическую линию.

158

См. статью «О поэзии классической и романтической».

159

См.: Вейдле В. Петербургская поэтика // Вопросы литературы. 1990. № 7. С. 108–127; Кузмин М. О прекрасной ясности. Заметки о прозе //Аполлон. 1910. № 4. С. 5–10.

160

См.: Гаспаров М.Л. Антиномичность поэтики русского модернизма // Избр. статьи. М., 1995. С. 286–304.

В подобного рода наблюдениях и оценках действительно можно найти немало замечательных интуиций, принципиально важных для понимания контравангардного вектора исканий в русской словесности XX века. Наиболее существенны в данной связи такие (засвидетельствованные специалистами) черты мышления поэтов-«неоклассиков», как онтологичность, своеобразный логоцентризм, подчеркнутая установка на конвенциональность, презумпция сообщаемости смыслов, внимание к объективному (т. е. реальному для всех, а не только для меня), а также воля к обузданию личного творческого произвола, гипертрофированного психологизма и непомерного разрастания авторского «я». Особенно важно то, что новая предметность («вещность») художественного зрения расценивалась наиболее проницательными интерпретаторами не как механическое возвращение к прежней, «наивной» предметности домодернистского искусства, а как особая «намагниченность» точного, предметного значения слова, сообщающая ему небывалую смысловую емкость и плотность. Это позволяло думать об успешном усвоении акмеистами-«неоклассиками» (и тяготеющими к их линии творцами) уроков символизма и соответственно о факте обогащающего синтеза разных школ, а не только о тривиальном вытеснении «старого» «новым».

И все же приходится признать, что «неоклассицистическая» интерпретация антидекадентских и контравангардных тенденций, если мы полностью доверимся ей, грозит увести нас несколько в сторону от осмысления собственно неотрадиционального типа творческого сознания. Как известно, одно из главных свойств классического мышления – принцип смысловой самодостаточности текста, его тождественности самому себе. Правильно составленный текст с этой точки зрения как бы обеспечивает завершенность и сохранность смысла, являясь «гарантом» содержательной определенности сказанного. Неклассическое мышление открывает эру «коммуникативного» и диалогического, интерсубъективного искусства; происходит заметный сдвиг в сторону «рецептивности» смыслообразования [161] . Текст, начиная с предромантизма постепенно утрачивавший функцию надежного сосуда, сберегающего «готовый» смысл (процесс этот растянулся едва ли не на полтора столетия), на рубеже XIX–XX веков окончательно предстает как поле встречи нетождественных сознаний, совместно и как бы наощупь ищущих ту систему координат, в пространстве которой автор и адресат могли бы совместить свои персональные «картины мира» [162] . Причем на читателя (адресата) возлагается ответственная роль завершителя, осуществителя смыслового события [163] . Автор по-своему рискует, бросая звук «в архитектуру чужой души» (Мандельштам), и искомое согласие в этой ситуации вовсе не гарантировано.

161

См.: Тюпа В.И. Теория художественного дискурса // Теория литературы: В 2 т. / Под ред. Н.Д. Тамарченко. Т 1. М., 2004. С. 77–83,101–106. Ср. у М. Гаспарова: «…так или иначе, вся поэтика модернизма оказывается рассчитана на активное соучастие читателя: искусство чтения становится не менее важным, чем искусство писания…» (Гаспаров М.Л. Русская поэзия серебряного века: 1990–1917. М., 1993. С. 17).

162

Следует отметить, что если исходная автономность сознаний и отсутствие готового общезначимого «шифра», гарантирующего взаимопонимание, – это общая ситуация для всех неклассических коммуникантов (авторов и читателей), то взаимная устремленность к диалогу, ответственный и бескорыстный поиск точек соприкосновения – это отличительная черта именно носителей «конвергентного сознания» (В. Тюпа).

163

Только при дивергентно ориентированном восприятии читатель делает это самочинно и произвольно, а при конвергентно (диалогически) направленном – старается учитывать интенции автора.

Выдвижение на ведущую роль концепта классичности невольно оттесняло на второй план те качества новой «объективной» словесности, которые знаменовали собою ее подчеркнуто неклассический характер. А между тем невнимание к этим качествам было чревато недостаточно ясным различением постсимволистской и досимволистской ориентаций творчества, сближением, а то и смешением а) устремлений, нацеленных на продолжение/возрождение традиционно-классического мышления, и б) устремлений, преследующих цель нового, беспрецедентного синтеза классических и постклассических завоеваний словесного искусства. Это в известной мере давало повод для недифференцированного сведения в одно русло тех поэтов, которые прошли горнило модернистского обновления, и тех, кто попытался воспротивиться этому обновлению или дистанцироваться от него [164] .

164

В исследованиях последних десятилетий та или иная степень близости к неоклассицизму констатируется у таких разных по своим устремлениям писателей, как Вяч. Иванов, Брюсов, Мандельштам, Ходасевич, Ахматова, Ю. Верховский, Н. Оцуп, Арс. Тарковский, И. Бродский и некоторых других.

Если внимательно всмотреться в описания «нового классицизма» и «петербургской поэтики», то среди множества верных и очень значимых характеристик мы не обнаружим, однако, некоторых весьма и весьма принципиальных для постсимволистской формации (либо обнаружим их в качестве второстепенных, высказываемых вскользь и между прочим). А именно: за констатируемым почти всеми критиками отказом «новых классиков» от «туманного» мистицизма как-то теряется из виду, если не вовсе исчезает, факт нового и достаточно глубокого интереса писателей второго модернистского поколения к проблеме сверхличного, сакрального и абсолютного. За видимым тяготением к формальной стройности и строгости письма, к лаконичности, дисциплине и конвенциональному самоограничению почти незамеченными оказываются такие свойства, как недосказанность, полисемия, антиномичность, амбивалентность, диалогическая разомкнутость значений. А ведь это как раз те черты, которые, в сущности, делают возможной неклассическую конвергенцию разноустремленных, но взаимодополнительных сознаний. Господствовавшая до недавнего времени традиция противопоставления символизма и акмеизма косвенно способствовала недооценке особого рода символичности (аллюзивности) поэтического письма авторов постсимволистской формации, а главное – приводила к недостаточному осознанию роли того «размыкания смысла» (в направлении другого сознания), которое принесли в литературу символисты и которое было в полной мере унаследовано всеми крупнейшими художниками XX столетия [165] . Ведь именно это, ставшее эпохальным, освобождение художественного слова от тесных уз стабильной нормативно-риторической конвенциональное™, окончательное выведение его из состояния монологического самотождества ознаменовало собою рубеж классического и неклассического периодов в истории литературного сознания (хотя подготавливался этот сдвиг давно, задолго до символизма). Можно по-разному относиться к этой глобальной метаморфозе, изменившей глубинные парадигмальные основания творческой деятельности, но нельзя не признать, что именно эта метаморфоза впервые по-настоящему позволила поставить вопрос об искусстве как о форме «конвергенции» свободных, суверенных субъектов и как о «диалоге согласия» (М. Бахтин), предполагающем «сближение, но не слияние» разных «голосов» и разнонаправленных сознаний [166]

165

Расширительное понимание символизма предлагает, в частности, В.М. Толмачев (см.: Толмачев В.М. О границах символизма // Вестник ПСТГУ: Филология. Философия. История. 2004. № 3. С. 247–267).

166

См.: Бахтин М.М. Собр. соч.: В 7 т. Т. 5. М.: ИМЛИ, 1997. С. 364.

Конец ознакомительного фрагмента.

Поделиться с друзьями: