В знакомых улицах
Шрифт:
Мне, к счастью, не пришлось познать этих «ускоряющих» развитие каталитических эпизодов. У меня не было «битого» детства. Да, память от жизни в атмосфере ненависти и страха, от избиений у ребёнка становится сильной, долговременной, но и злой. Такая злая память на всю жизнь. Но как прожить без любви, как не увеличить в геометрической прогрессии количество детей, не умеющих любить и быть любимыми?
У меня достаточно нашлось времени, чтобы подробно, не торопясь, и спокойно «изучить» щели и трещинки в дощатом крашеном полу, по которому я ползал к осени следующего года. Пуская слюни в натужных попытках встать на ноги, я хватался за ножки венских стульев, за дубовое кресло деда.
Это уникальное кресло – предмет особой семейной гордости, своеобразная визитная карточка русского крестьянского уклада и культуры. Спинка – дуга конной грузовой упряжи, на которой по окружности вились долблёные буквы, слагающиеся в народную мудрость: «Тише едешь – дальше будешь». Арочные высокие ножки – ещё четыре гигантские дуги, связанные вверху вожжами – ивовыми прутьями. Стилизованный хомут служил седалищем, подлокотники – резные подковы, покоящиеся на дугах меньшего диаметра.
Много на кухне для ребёнка всякой опасности. Тут и ухваты для чугунов, тут и вёдра с водой на широкой скамье, прислонённой к печи, тут лесенка-приступок для подъёма на полати и печь, тут и медный ведёрный самовар на полу. Но Бог миловал, помогал обойти эти опасности. В одном углу кухни горка – своеобразный крестьянский буфет, почерневший от нефтяного лака и долгой службы. В нём различная повседневная посуда: миски, фаянсовые тарелки, стаканы в мельхиоровых подстаканниках, сахарница с щипцами для колки комового сахара.
В красном углу – божница с иконами. Лики Спасителя и святых угодников темны и непроглядны от нескольких слоёв олифы, накладываемой для обновления икон. Медные оклады блестят от света лампадки, зажигаемой только в праздничные дни. Повзрослев, я драил самовар и всю медную церковную утварь невесомой розоватой пыльцой, растирая друг о друга два обломка красного кирпича.
Гостиный стол из дуба огромен и высок, как неприступная средневековая крепость. Толстые, точенные на токарном станке ножки в стиле ампир соединялись у пола диагональной крестовиной, опирающейся в центре на невысокую, тоже точёную и тяжёлую подставку. На крестовине удобно сидеть, спрятавшись от взрослых.
Фарфоровые статуэтки балерин, спортсменов, пасторальных пастушек в коротких платьицах и озорным взглядом стояли на буфете. До них не дотянуться, как и до слоников из селенита, бредущих в неведомую даль по белой салфетке на диванной полочке. Навстречу им по соседней полочке идут похожие, словно капли воды, слоновьи конкуренты или друзья.
Как утерпеть и не схватить их, когда с тобой играют на диване, обтянутом дерматином? Безусловно, моя бездумная рука с жадностью тянулась к ним, таким загадочно-красивым и незнакомым, как всё, что открывалось быстрому нетерпеливому взгляду. И вот вожделенные фигурки в слабых, неловких пальцах, и через три-четыре секунды вылетают из них и мягко падают на пружинную гладь.
– Ах ты маленький негодник!
Доверчивые брат и сестра будто слепы и не понимают, что «негоднику» вовсе не нужны эти блёстки. Ему лишь хочется двигаться, тянуться к первой попавшейся на глаза вещи, видеть её полёт и слышать шум от падения на пол. Безудержная, интуитивная мощь вселенского движения, равно наполняющая всех и всякого – от маленького мальчика до гигантских планет.
Славка, самый старший брат, 15 лет, на руках которого я сижу, в воспитательном азарте легонько бьёт меня по рукам и говорит привычные слова усталым голосом:
– Серёга, нельзя!
Я не понимаю и тянусь с гримасой неудовольствия и нетерпения.
– Да, что же это за наказание такое… Машка, держи Серёгу, я устал.
Брат в притворной усталости валится на диван, который, сотрясаясь, чуть не сбрасывает с себя качнувшихся слоников. За ним на диван плюхается сестра Машка, что на два года моложе него, и начинают они со мной обучающие упражнения, пронизанные озорством.
– Ах ты маленький гадёныш, озорник и несмышлёныш, – сладеньким голоском поют они и ласково гладят меня по голове.
Мне приятно, я улыбаюсь.
– Ах ты, умница, разумница, – и сердито ударяют по моим рукам.
Резкий голос и удар вызывают слёзы.
– Опять у двух нянек дитя без глазу? – устало спрашивает выходящая из кухни мама, за подол которой держится ещё один мой брат, Валерка, которому уже четыре года…
Моей энергии завидуют старшие, я прыгаю на двух ногах, не зная устали, словно звонкий мячик. «Попрыгунчик», – так зовут меня родители и соседи с острого языка одной из них, Марьи Григорьевны. Первая из множества других жизненных характеристик.
Однажды, я, как всегда, прыгал на пружинном диване между братом и сестрой. Они следили за мной вполглаза, надеясь один на другого. И я неведомым и непостижимым образом выскользнул из страховочных, потерявших внимание рук, и полетел вниз, приземлившись на голову. Машка тут же, словно обваренная кипятком, хватает меня, а я, разинув рот, лишь синел, но не плакал.
– О-о-о, – взвыли Славка и Машка и принялись тормошить меня, чтобы вывести из ступора, – о-о-о.
Наконец я взревел благим матом, и у нянек немного отлегло от сердца. Мамы дома не было, и ей они, конечно, ничего не сказали, но с неделю внимательно и озабоченно поглядывали на меня, пытаясь найти какое-нибудь отклонение.
– Что-то няньки мои притихли, наклусили чего-нибудь? – спрашивает внимательная мать, забирая меня из их рук.
– Нет, нет, ничего, – испуганно отшатывались в сторону брат с сестрой, краснея, как маков цвет.
– Врёте небось, – с пытливой уверенностью в голосе говорила она, но не ругала их, не допытывалась с пристрастием.
Мама, симпатичная брюнетка с вьющимися смоляными волосами, туго затянутыми сзади в плотный пучок, отворачивается от старших детей. Надо лбом волосы образуют пару ниспадающих арок, которые непременно хочется потрогать, а то и схватить и подёргать. Мама нежно смотрит на меня, пиявкой сосущего сладкое молоко. Взгляд её теплеет, и она устало машет озорникам:
– Идите уж, – и глаза её покрывает поволока.
В сладкой дрёме закрываются глаза и у меня.
Вот уже мною сделаны первые шаги. В полтора года я самостоятельно выхожу во двор. Что может быть прекраснее, твёрже и угловатее пяти ступенек в сенях, которые ведут на вожделенную свободу, на воздух и простор? С них я не раз валился, как сноп, плакал, стонал, а мне при этом ласково и испуганно растирали ушибленное место. Какое нетерпение взрастало в моей груди, когда я, уже твёрдо научившийся ходить, стоял, качаясь, у края первой ступеньки, а потом смело, очень решительно, но слишком высоко поднимал ногу и делал шаг в пропасть, мною не осознаваемую. Нога обрывалась, не найдя опору, но я счастливо повисал в воздухе: нянек у меня было достаточно.
Конечно, не моя память разгоняет сейчас плотный и непроницаемый туман тех далёких дней моего счастливого детства. В их творческой реконструкции мне помогают чёткие представления о расположении комнат в нашем старом доме, в котором я прожил двадцать лет, рассказы родителей, братьев и сестёр.
Проходит ещё некоторое время; количество его мне абсолютно неведомо, как неведомо и то, кто я и зачем я, и что со мною будет, как я уже могу сам спускаться по лестнице. Подниматься я научился раньше, подниматься всегда легче. Это первый детский вывод, и я его запомню так, как отложатся в памяти многие абсолютные (постоянные) истины. Постоянны мама, отец, братья и сёстры, свет в окне, солнце, его жар, холод снега, боль от падений на деревянной лестнице. В три-пять лет эти абсолюты начинают сдавать позиции: приходят понимания смены времени суток (день, сумерки, ночь), времён года, множества запахов – от приятных до зловонных. «Я» начинает смиряться с тем, что мама не всегда с тобой, она может уходить, а её приход сопряжён с радостью, с нежностью, с ощущением сбывшейся надежды.