В знакомых улицах
Шрифт:
Словно приятным, знакомым теплом вдруг повеет от узнаваемых в кромешной тьме мест: перелесков, холмов, ложбин, от которых уж близко до деревенских вётел. И радостно забьётся сердце при виде огней домов за очередным бугром. Да разве это огни? Дрожащие, будто от холода, светляки, не более того.
Истома тепла и счастья при входе в избу, где у порога стоит любимая матушка, толкнёт в сердце аж до боли. И Васька полностью согласен с отцом, басящим с грубоватым довольством в плотном голосе:
– Мать, щи на стол мечи!
Плотно ложится на желудок горячее варево. Густо-багровым румянцем разгорается ещё детское лицо, а глаза становятся оловянными, пустыми.
– Васька, спишь ведь?! – с лукавым изумлением вскрикивает мать.
Отец же, добродушно пряча улыбку в бороду, посмеивается и отправляет в лохматый рот одну ложку за другой.
Из привезённого сырья можно сделать 5-литровые бочонки для коньяка, или обычные бочки, или ящики для фруктов, или элегантные ящички для канцелярских принадлежностей. Всё, как пожелает заказчик, а точнее, посредник, потому что заказчиком может оказаться и московский известный купец, живущий за тридевять земель. Так воспринималась Москва в нижегородской глубинке.
В 20 лет Василия оженили (так тогда говорили) на девушке-старообрядке из соседнего села Кате Мухиной. Как предназначено неписанными законами, невеста беспрекословно приняла веру мужа и обвенчалась с Василием в церкви соседнего села. Всех детей своих немалого числа в десять ртов (восемь дожили до зрелых лет) крестила в официальной церкви. В отношении выбора веры для детей «строгостей», впрочем, никаких не существовало. Хочешь – записывай ребёнка в старую веру, хочешь – в официальную, так сказать, новую. Родительское право. Разумеется, поощрялась «новая» вера. Ещё со времён Петра Великого старообрядцам категорически запрещалась пропаганда своей древней веры.
Общий крестьянский труд размывал тонкости вероисповедания, ведь, как ни крути, вера-то одна – православная. И весьма надуманными представляются якобы существовавшие различия и противоречия между православными крестьянами из официальной церкви и старообрядческой.
Любовь и согласие сопровождали Василия и Катерину на всём долгом семейном более чем полувековом пути. Как-то, уже в зрелом, солидном возрасте – четверо детей сидели по лавкам – дед Василий поздно возвращался из Нижнего Новгорода, сдав продукцию своей «работной» купцу Самойлову из Канавина. Дед Василий не любил, а честно говоря, побаивался ночевать на городских постоялых дворах, кишащих соблазнами и жуликами. Принять же приглашение от Самойлова и остаться на ночь в большом доме купца он тоже не смел, – не позволяло мужицкое воспитание да природная скромность. Вот и приходилось в густых сумерках возвращаться домой.
И ещё Василий не любил прельстительных разговоров купца Самойлова, которые тот иногда заводил.
– Василий Семёнович, что ж вы не расширяете своё дело? – спрашивал вкрадчиво купец, – ведь деньга-то звенит в кармане: я знаю это наверняка, сам оплачиваю вам работу.
– Полно вам, Тимофей Ильич, какой из меня, мужика, купец…
– Не скажите, Василий Семёнович, не скажите. Конечно, не сразу купцом в город, а исподволь. Организовать надо лавку в деревне вашей, можно для начала устроить её в кладовой. Прорубить окно да двери пошире – вот лавка и готова. Керосинчиком можно торговать, дельце выгодное. Я помогу его достать на фабрике Тер-Акопова на Большой Сормовской дороге у деревни Вари.
«Хитёр Самойлов, пальцы в рот не клади – откусит. Потребует за посредничество мзду немалую», – думает Василий.
– Не сомневайся, Василий Семёнович, много за помощь не возьму. Введу я тебя в суть дела по-дружески. Мил ты мне своей честностью и строгими нравами. Старею, а компаньон-то с капиталом нужен позарез: дело передать некому. Сам знаешь: сын у меня неспособный к делам, а умирать ему и мне легко будет среди хороших людей, таких, как ты, да твои дети, которые подрастут к тому времени, скажут тебе «спасибо».
«Дни наши сочтены не нами», – уверен Василий, представляя самойловского сына с трясущейся головой и суставами, как на шарнирах, но молчит, не хочет обижать Самойлова торопливым и преждевременным отказом.
– Собьёшь капиталец, дело общее расширим. Большой павильон на ярманке прикупим. Или сами построим: работных людей вокруг пруд пруди, а вы, Василий Семёнович, по дереву дока.
– Думал я об этом, Тимофей Ильич, ох как думал. Но не умею я торговать. Скорее – не люблю. А ведь сами знаете, мы, люди грешные, любим лишь то, что умеем делать, и делаем то, что любим. Не торгаш я, – Василий опасливо замолкал, ведь выходило так, что Самойлов – торгаш. То есть тот человек, дело которых не любит Василий Семёнович.
Самойлов понимал эту двойственность и примирительно подводил итог разговору:
– Вы, Василий Семёнович, подумайте над моим предложением. С женой посоветуйтесь.
Жена приносила детей каждые два года. Некогда было думать о нелюбимой торговле, а чуть позднее Калиничев, один из разбогатевших крестьян деревни, опередил Сомова и стал торговать керосином и бакалеей. Его в годы коллективизации раскулачили и сослали в Сибирь. Дед же остался при своих и любил повторять: «Всё, что ни делается, всё к лучшему».
Зимой вместо плашкоутного моста через Оку специально намораживали «зимник», чтобы чуть ли не до ледохода переправляться с берега на берег. Зимняя дорога спорая, весь товар завозился по ней. Весной же около двух месяцев правобережная и ярмарочная-кунавинская стороны были напрочь отрезаны друг от друга бурной весенней водой. Жди, когда она схлынет, да мост плашкоутный наведут. Зимой хорошо: мороз бодрит, а дорога сама собой бежит.
Тусклый зимний день заканчивался позёмкой, летящей по льду Оки. Ветер дул вознице в спину, кружил, вертел, бросал пригоршни снега в лицо, раздувал жеребцу Сынку густой вороной хвост. Конь, застоявшийся от долгого ожидания, недовольно помахивал им и без всякого понукания торопился миновать продуваемый речной прогон. Дед озабоченно поглядывал вокруг. Вскоре они, миновав Оку, въехали на Похвалинский съезд за Благовещенский монастырь, куда северо-западный ветер не доставал. В узкой трубе съезда стало совсем темно, лишь тихо падали снежинки и ничто не напоминало о вьюге. «Ничего, – думал дед, – доберёмся с Божьей помощью, не впервой». Сынку был в радость этот подъём вдали от вьюжистой речной долины, он разгорячился от привычной работы и споро тащил полегчавшие после разгрузки сани.
На купола церквей Благовещенского монастыря дед Василий привычно перекрестился, сдёрнув меховые рукавицы и шапку, а затем, удобно устроившись в розвальнях, задумался. С левого откоса съезда доносилось весёлое треньканье звонков трамваев – чуда народившегося ХХ века. Ни их самих, ни домов, тесно стоящих вдоль откосов, из-за высоких склонов видеть было невозможно. Скоро на пути, как всегда неожиданно, обозначился провал Ярильского (его ещё звали Жандармским) оврага, и дорога повернула круто налево, на Малую Покровку, где в незапамятные времена стоял жандармский пост с решёткой. И потому это место на веки вечные прозвали «решёткой». Туда же повернул и трамвай, идущий по верху, и сани Василия, но шли они рядом недолго. Трамвай загремел, двигаясь прямо, а Сынок, хорошо знавший дорогу, повернул направо, на Большую Ямскую, а потом на Арзамасский тракт.
Василий уж было хотел поплотнее запахнуть тулуп, чтобы подремать с устатку, как Сынок захрапел и резко остановился.
– Сынок, что ты, милый, что с тобой? – всполошился Василий, глядя в его налитые бешеной кровью глаза. На привычное «но-но» жеребец не отзывался.
Дед, кряхтя, вылез из дровней.
Жеребец ткнулся ноздрями деду в плечо и наклонил вороную с белой звездой голову, словно призывая хозяина посмотреть под ноги.
– Боже праведный, – запричитал дед, глянув под передние ноги коня. Между ними лежал продолговатый свёрток. С тревогой и волнением поднял его Василий и обомлел: в ватном одеяльце, перепоясанном синей лентой, лежал младенец.