В знакомых улицах
Шрифт:
Был Иван Никандрович на селе и главным забойщиком крупного скота. Странное, казалось бы, совмещение в одном лице двух таких непохожих по своей сути профессиональных ипостасей: способствовать зарождению жизни и обрыву её нити. Крестьянская традиция наделяла знатоков животных мистическими свойствами. Уважали на деревне Ивана и немного побаивались его стальных пальцев и тяжёлого взгляда. Потому-то дед более двадцати лет был старостой села. Крестьяне, особенно зажиточные, не любили, когда на мирском сходе их выдвигали старостами. Их, живших только для себя, тяготили общественные обязанности и служение миру.
Бедных в общине испокон веку считали лентяями, хотя в глаза никогда этим не попрекали. Основания для этого были самыми прозаичными – многовековый опыт. Тот, кто ленился, тот мало имел. Беднели, конечно, и от редчайших случаев стихийных бедствий или хронического нездоровья. Но и в том и другом случае бедность рассматривалась как Божье наказание за грехи: работа по великим праздникам, самоуправство и неподчинение уставу сельской общины, пьянство. Бывали среди них охотники занять место старосты, но мирской сход большинством выводил их из претендентов, справедливо полагая, что он, не умеющий справиться со своим хозяйством, развалит дела общины. Ведь главным считалось умение ладить с властью и своевременная уплата налогов и недоимок.
Крестьянский мир ценил в старосте прежде всего ум, честность, опыт. Обязанностей полон рот. Тут и сохранность системы межевого деления, уплата налогов, состояние дорог, мостов, общественных амбаров и хранилищ, организация первой помощи при пожарах, недопущение лесных пожаров, незаконных порубок леса. Не справившихся освобождали. Мир собирался по указанию старосты каждый месяц.
Свой день рождения дед отмечал широко, с приглашением односельчан, только в том случае, если он приходился на воскресенье. В другие же дни рождения он тешил свою плоть на полатях, предавался размышлениям, греясь у печки, и кричал жене при стуке в дверь:
– Егорьевна, встреть, налей и дай закусить.
Сам же так и продолжать лежать, лишь отозвавшись на приветствие. Такой деревенский «этикет» не шокировал односельчан. Дед как бы говорил: «Я все 364 дня в году к вашим услугам. Можно я буду хозяином хотя бы одного дня в году? Днём своего рождения».
Спорить с дедом особо не решались, зная его взрывной цыганский характер. Потому-то и прозвали его Пылюхой, ведь от разошедшегося в сердцах старосты пыль порой летела столбом.
Советская власть не смогла, скорее всего, не захотела найти взаимопонимание с сельской общиной, как это делала царская власть в вопросах купли-продажи товарного зерна. Община считалась большевиками устаревшей и опасной формой объединения крестьян.
Февральскую революцию дед Иван пережил относительно спокойно. Только в 19-м году прижатые продразвёрсткой крестьяне окрестных сёл взбрыкнули. Сговорились и собрались идти на Нижний. Вооружились как смогли: взяли вилы, косы, а кто-то и трёхлинейки, что остались с войны. Вышли на Арзамасский тракт и пошли большой, шумной, плохо организованной толпой требовать отмены продразвёрстки. Однако путь их был недолгим. За мостом у реки их ждала заградительная цепь ЧОНа. Солдаты частей особого назначения пустили поверх голов доморощенных мятежников несколько очередей из пулемёта «Максим». Крестьяне разбежались. Их, к счастью, не преследовали.
Дед, как говорится, задами и огородами вернулся в село, но на следующий день был арестован как староста, не обеспечивший порядок в селе. Точнее, был взят в качестве заложника, чтобы село не бунтовало. По рассказам мамы, его отвезли в город, но не в ЧК, а в новую, недавно построенную тюрьму на Арзамасском шоссе. Камеру предварительного заключения. Вероятно, подвал ЧК, что находился в угловом здании на Ново-Базарной площади, был переполнен. Взятка за освобождение была в ту пору если не стандартной, то самой распространённой: свежая говядина. Дедова свобода «потянула» на годовалого телёнка.
Коллективизация оказалась страшнее. Всех крестьян, словно гречневую крупу, засыпали по незнанию и неумению в маленькую кастрюльку с водой и поставили на сильный огонь. Крупа, разбухнув, лезла из тесной посудины, но её упрямо заталкивали назад. Едва ли правильно поняв бесперспективность этой затеи, стали вытаскивать излишки гречки из кастрюли и недоваренную выбрасывать. Из остатков наконец-то сварили нечто похожее на кашу.
У деда Ивана отобрали племенных быков, да и тех загубили в колхозе неправильным содержанием и бескормицей. Он протестовал, ходил, давал советы, как обращаться с быками. Короче, надоел. В первый же год коллективизации деду спровоцировали арест. Он отдыхал вечерком, в сумерках на крыльце собственного дома, когда пришлый, незнакомый человек спросил, как пройти к воинскому отряду. Те размещались в некоторых селах губернии в период коллективизации для демонстрации советской силы. Дед Иван, не задумываясь, махнул рукой, показав верное направление.
Пришлось опять вспомнить тюремный быт. Несколько дней он провёл в волостной кутузке. Теперь откупились гусями. Борзые щенки в ту голодную пору были неактуальны. Новая власть ещё не обрела дворянских привычек, но кушать желала в срок и вкусно.
Спасительное решение заняться гусями пришло неожиданно. Как-то, ещё в годы первой мировой войны, когда у них родилась седьмая дочь при одном сыне, он предложил эту затею жене, с девятнадцати лет делившей с ним стол и кров.
– Девок-то пруд пруди, – с некоторой долей укоризны заметил он Катерине Егорьевне. – Приданое нужно им готовить. Не пора ли завести гусей по примеру твоего брата Ивана? Тут тебе и мясо, и пух для перин и приданого, и перо, и крыло для смазывания пирогов.
Насчёт крыльев он отчасти шутил. Хотя действительно, горячее топлёное масло на противнях перед раскладкой на них теста ровняли крепким гусиным крылом. Крупным, серо-стального цвета, похожим на богатый китайский веер. Вытащенные из русской печи готовые пироги и хлеб опрыскивали холодной водой и накрывали чистым белым полотенцем, чтобы корка не была слишком жёсткой. После того, как пироги «отпыхли», по ним вновь проходило гусиное крыло с маслом.
О шурине его Иване Егорьевиче, по примеру которого дед завёл гусей, предание сохранило такую историю. В годы НЭПа сельская кооперация, кроме продовольствия, торговала на Нижегородской ярмарке всяким разным кустарным товаром: бочками, ящиками, лаптями, конскими сбруями. Всем тем, что могли делать крестьянские руки. Для этой цели назначались по скользящему графику члены кооперации. Торгует шурин деда и тоскует от непривычной и нелюбимой работы, связывающей по рукам и ногам. Время кажется потерянным. Мало кто из русских крестьян любил заниматься этим «позорным» делом.
Как-то подходят к нему солидные, хорошо одетые мужики, судя по разговору, городские, и тихо спрашивают, наклонившись:
– Вы Иван Егорьевич Родионов?
– Да, – удивлённо согласился он.
– Мы знаем, что у вас есть замечательный бойцовский гусь. Продайте его нам.
– Не продаётся он, – решительно отверг предложение Иван Егорьевич.
– Подумайте, – кратко сказали странные покупатели, – вот вам конвертик.
И кладут на прилавок пухлый свёрток. Замер от неожиданности обескураженный кооператор, не найдя, что ещё сказать и как задержать посетителей. Когда же через минуту заглянул в конверт, то бросился их догонять с согласием: так велика была сумма, в которую оценили его гуся. Гусиные бои – особая статья в Нижегородской губернии.
Лет четырёх от роду я увидел порывистого, несмотря на семидесятилетний возраст, заросшего густыми чёрными волосами деда, с интересом рассматривающего меня. Доброту и ласку в глазах, надёжно спрятанных под низко надвинутыми бровями, только ли мне было сложно разглядеть. Пронзительно светлые (не цыганские, а в русскую мать) глаза, мохнатые чёрные брови, впалые щёки, густая, одичалая на вид и седая окладистая бородища придавали ему сказочную страховидность. Я испугался, заплакал, спрятался за маму.