В. С. Печерин: Эмигрант на все времена
Шрифт:
В отличие от католических стран Европы, идеи ультрамонтанства еще не проникли в среду английского католического духовенства. Католическая церковь в протестантской Англии была слаба, и приезжавших с материка миссионеров принимали, как пишет Печерин, «с отверстыми объятьями». Духовенство «сохраняло большую долю свободного английского духа» (РО: 258), да и вообще «свободный английский дух» представлял желанный контраст душной атмосфере континентальной Европы. Печерин оценил непривычное отсутствие бюрократического формализма в отношениях – в доме епископа Баггса оказалось ненужным рекомендательное письмо от Ермолова, русского католика в Париже; сопровождавший его скромный школьный учитель Лайма, ожидавший в передней, был приглашен к столу. На следующий день они присутствовали на торжественной обедне, после которой их обоих пригласили на парадный обед для духовенства и видных католических деятелей. Служба приятно поразила Печерина простотой, лишенной аффектации, которой англичане не терпели. За обедом велся приятный и разнообразный разговор, «без малейшего клерикального педантизма» (РО: 258). Может быть, в то время Печерин не формулировал своих впечатлений в таких выражениях, но его эстетическому чувству отвечали «простота и вкус» церковного убранства, отличавшегося от «кукольной комедии» бельгийских церквей, так же как и продуманная естественность английского пейзажа, в котором он узнавал виденное «в романах Стерна, Голдсмита, Вальтер Скотта, в английских эстампах» (РО: 261). Описывая этот период своей жизни, Печерин находит уместным вспоминать уже не французских авторов и юношеские мечты над картой Европы, а английских романистов и то, что он «с самого детства любил Англию». Опять он стремится найти предопределение в своей судьбе и пишет о том, как «посреди русских степей в долгие зимние вечера сидел и мечтал над картою Англии, следил за всеми изгибами ее берегов, внимательно рассматривал все эти разноцветные ширыг [shire, графство – англ. ], города, реки, бухты, заливы и душа неслась туда, туда, в неведомую даль (…) "И вот, мечта моя осуществилась, и то, что мне грезилось во сне, теперь я вижу наяву!"» (РО: 261–262). Насколько Франция и французы его разочаровали, настолько привязанность к Англии и английским нравам и обычаям с годами в нем росла.
Фальмут оказался исключительным опытом в его миссионерской деятельности. Здесь ему было суждено провести четыре с половиной года почти в такой обстановке, о которой он мечтал над страницами Жорд Санд. Немногочисленный круг католиков, менее ста человек, живших здесь среди протестантского окружения, состоял не из «бедняков и подонков общества», которым по уставу следовало проповедовать евангельские истины, а из нескольких образованных и симпатичных семей, для которых было достаточно маленького причта из трех человек – настоятеля отца де Бюггеномса, брата-прислужника Фелициана и Печерина. Жили они в живописном маленьком домике на самом берегу моря. Фелициан превратил небольшой палисадник у дома в цветущий сад, Печерин сблизился с самой образованной в округе семьей госпожи Эдгар, а отец де Бюггеномс «рассыпался в заявлениях беспредельной дружбы и привязанности» к Печерину, уверяя, что он «Sup'erieur только для формы» (РО: 269). Сокрушаясь о загубленных в монастырской жизни годах, о Фальмуте Печерин не может не говорить с ностальгией – с ним было связано у него много воспоминаний о прелести английской природы и архитектуры, дружеских и даже немного романтических отношениях с госпожой Эдгар и ее дочерьми. Госпожа Эдгар после падения с лошади осталась калекой, и вечерами близкие собирались около ее постели и просили Печерина читать им вслух, деликатно давая ему возможность улучшить свое произношение. Одна из дочерей, Анна Гамильтон, оказалась не лишенной дарования писательницей, ее чтение вызывало на глазах чувствительного Печерина слезы. Младшая, Каролина, пробудила в нем более нежное чувство, но оно исчезло «после вечерней молитвы». Кажется, это единственный случай, когда Печерин пишет о действии молитвы на его душевное состояние, а не упоминает ее как обязательный ритуал. Он возвращается памятью к идиллическим картинам этого времени, описывает, как в майские дни 1848 года, когда вся Европа жила событиями февральской революции во Франции, а в Москве «славянофилы и западники проводили дни и ночи в бесплодных прениях» (РО: 265), он лежал на зеленой мураве на берегу моря, а вокруг паслись «английские овцы». Почему-то даже здесь он чувствует себя Дон Кихотом, правда, превратившимся в «аркадского пастушка». Без литературных аллюзий, без взгляда на себя со стороны романтическое сознание не может существовать.
Это был медовый месяц моего священства, – пишет Печерин, – тогда я еще не раскусил горького ядра монашества и не сказал с героем Спиридиона: Gustavi paululum mellis et ecce nunc morior! (Немного отведал меда и вот теперь умираю! – лат.) (РО: 265).
Об этом периоде Печерин пишет без скептицизма и горечи, вставляет коротенькие юмористические сценки, не имеющие отношения к «многосложному развитию мысли», но оживляющие его повествование стернианской намеренной случайностью. Так, например, он описывает свое недолгое пребывание в глухом захолустье, где замещал капеллана в монастыре кармелиток:
Перед домом была целая роща вековых вязов; на них колыхались огромные гнезда ворон: их тут была целая республика и очень шумная: у них беспрестанно происходили какие-то прения; они вечно перебивали друг друга, как это делается во французском народном собрании, а иногда все сразу каркали: tr`es bien! tr`es bien! Но самым занимательным лицом в этой обители была старая, престарелая кобыла, служившая некогда для верховой езды старику священнику, а теперь она жила на пансионе, и была такая ручная, что без всякого приглашения сама подходила к окну и, без церемонии всунув голову, получала из рук кусок сахару, до которого она была ужасная охотница… (РО: 265).
Прошло уже восемь лет с тех пор, как Печерин начал описывать свою историю, рассказ о Фальмуте посылается в письмах Чижову в конце 1872 и начале 1873 года. Многое изменилось за это время. Надежда на то, что читающая публика в России сможет прочитать его версию побега с родины и последующих «странствий мысли», понемногу испарялась. Необходимость диалога с Герценом утратила остроту, Герцен в 1870 году умер. История странника, ведомого таинственной звездой к исполне – нию высших предначертаний, постепенно замещается своего рода дневниковыми записями, относящимися к прошлому, полному безмятежной ясности и веры. Теперь Печерин говорит тоном интимной дружбы, обращается к единственному близкому человеку, расположением которого сильно дорожит. Очевидно, он страстно любил животных, и в письмах Чижову много места уделяется сообщениям о воспитании любимого пса. Вкусы и юмор Печерина приобретают в семидесятые годы отчетливо британский характер. Чижов виделся с Печериным трижды в начале сороковых годов, он знал о состоянии его духа в то время, поэтому Печерин не скрывает от него искренности религиозного чувства, наполнявшего его в сороковые годы. Он пишет о счастье, испытанном «в этой грациозной обстановке, среди этой мирной жизни, украшенной счастливым сочетанием религии, поэзии и любви» (РО: 263). От других послушников, а затем монахов, Печерин отличался не только высокой образованностью и проповедническим даром, но и тем, с каким ревностным усердием он соблюдал монастырский устав. Страстную веру в непогрешимость папы, предписанную уставом ордена, он переносил на непосредственных начальников, повинуясь настоятелю с благоговением и верой, как если бы «в каждом Sup'erieur видел лицо самого Иисуса Христа» (РО: 269). Настоятель де Бюггеномс заметил этот «дар благоговения» в Печерине – свидетельство высокой души – еще в Виттеме и именно поэтому выражал ему всяческую приязнь. Завышенные ожидания при наличии наблюдательности, чувства юмора и обостренного инстинкта справедливости не могли не вести к конфликтам и разочарованиям. Где бы Печерин ни оказывался, рано или поздно он становился чужеродным телом. Безмятежные отношения с отцом де Бюггеномсом постепенно стали портиться. Печерин вызвал недоверие настоятеля, слишком откровенно рассказав ему о своем пути к церкви и о своих симпатиях к революционным движениям. На протяжении многих лет совместного служения (в 1850-е годы Печерин, уже в Ирландии, оказался опять под его началом) конфликт в их отношениях обострялся. Он считал отца де Бюггеномса (Печерин язвительно замечает, что аристократическое «де» прибавилось к его имени после окончания искуса в Виттеме) честолюбивым лицемером и с не утихшими за тридцать лет гневом и страстью нарисовал запоминающийся портрет, узнаваемый во все времена и во всех обществах:
Он был человек вовсе не ученый и далеко не блестящего ума – но хитрость, но лукавство, но терпеливая пронырливость, но умение подделываться ко всем характерам для того, чтобы достигнуть своих целей, а выше всего особенный дар подкапываться под своего начальника всеми неправдами и клеветами и, улучив счастливую минуту, сшибить его с ног и сесть на его место – вот в этом он был неподражаемый мастер (РО: 267).
По мере продолжения переписки с Чижовым у Печерина развивается манера письма, соответствующая современной эпохе. Уходят в прошлое приемы романтической стилизации, он умеет несколькими штрихами ярко обрисовать характер.
Пребывание в Фальмуте занимает особое место в воспоминаниях Печерина, хотя именно эти годы были больше всего похожи на сон, но не мертвый сон душевного онемения, с которым он сравнит двадцать лет пребывания в ордене редемптористов, а на волшебный сон, осуществленную мечту, навеянную Жорж Санд:
Благорастворенный климат, где лавры растут, переплетаясь с розовыми кустами, море, сверкающее в заливах, бухтах, разных закоулках под навесом черных скал – там и сям почтенные следы древней финикийской промышленности: все в этом очаровательном уголке было устроено для того, чтобы украсить жилище пустынника. С каким-то странным сладостно-грустным чувством я вспоминаю об этом времени. Мне кажется – это сон, и я спрашиваю себя: неужели это был я? В эти три года я будто напился воды из реки забвения: ни малейшего воспоминания о прошедшем, ни малейшей мысли о России (кроме обязательных официальных писем к родным), ни малейшей заботы о завтрашнем дне: я жил буквально со дня на день с слепою верою, с неограниченным повиновением, с детской доверчивостью к людям (РО: 270).
Возвращаясь к метафоре сказки, можно сказать, что этот «смертный сон» предшествовал воскресению, мысль его пробудилась и взбунтовалась после переезда в Лондон, где он постепенно стал замечать, что лицемерие, подсиживание конкурентов и плетение интриг внутри ордена ничем не отличаются от любого бюрократически-чиновного института. Расставаться с пленительным Фальмутом, с тесным дружеским кружком Печерину было горько: он покидал место, ставшее для него родным, впервые в жизни он чувствовал себя дома, среди любящих и любимых. Но Печерина призывали в Лондон, он должен был повиноваться. Оставалось утешать себя мыслью о благодатной пользе страдания, той идеей христианства, которую никакое разочарование в религии не могло уничтожить. «После я опытом узнал, что все потери и разлуки для нас очень полезны, – делится Печерин с Чижовым, – они подымают нас из низменной сферы в высшую и более светлую» (РО: 279).
Тут необходимо сделать небольшое отступление. После Реформации, завершившейся в Англии объявлением главой церкви английского монарха, католицизм, как и другие не строго англиканские конфессии, был объявлен ересью. «Папизм» предполагал потенциальную измену, двойную лояльность Англии и Риму. С 1691 года против «папизма» были изданы суровые законы: исповедание католической веры угрожало лишением прав собственности, а в случае упорства, приравненного к измене, применялась смертная казнь. Католические церкви были в запустении, службы совершались тайно на дому у прихожан, земли католиков скупали землевладельцы-протестанты. К концу восемнадцатого века в Англии оставалось 100 000 католиков. В Ирландии, где большинство населения стойко держалось преследуемой религии, эта политика привела к совершенному обнищанию. Из десяти ирландцев к началу девятнадцатого века только один жил в городе, остальные на крошечных арендованных участках земли занимались огородничеством, выращивали в основном картофель и брюкву. В результате многолетней борьбы как внутри Ирландии, так и в британском парламенте, в 1801 году вышел акт о включении Ирландии и Шотландии в состав Британии, сопровождаемый рядом мер, направленных на облегчение положения католиков. В их число входило право голоса для всех ирландцев (без права католикам быть избранными в Британский парламент), право исповедовать католическую веру, но строжайше карались попытки обращения протестантов.
Даниел О'Коннелл (1775–1847), ирландский адвокат и блистательный оратор, организовал и возглавил Католическую Ассоциацию (1823) и после нескольких лет борьбы добился принятия Акта Эмансипации католиков (1829). В 1830 году он занял место в Палате общин Британского парламента. Католики перестали подвергаться преследованиям, но положение их еще многие годы оставалось крайне тяжелым. Даниел О'Коннелл стал одним из самых почитаемых героев Ирландии.
К середине века к деятельности католических орденов стали относиться терпимее. В 1848 году открылся небольшой монастырь (дом) редемптористов около Ливерпуля, в Итон Бишопе, а затем в южном пригороде Лондона, в Клапаме. В Клапаме был транспортный узел, строилась железная дорога, в глухих переулках теснились семьи ирландских работников, недавних эмигрантов. Следующие шесть лет Печерин жил в основном в Клапаме, хотя часто разъезжал в составе редемптористских миссий по всей Англии и Ирландии. В первое время католическую обитель представляли австриец Фредерик де Гельд, русский Владимир Печерин, американец Геккер, такой же выпускник новициата Сен-Трона в Бельгии, о. де Бюггеномс и прислужник бельгиец Фелициан, последовавший за ними из Фальмута. Появление «иностранцев», да еще католиков, среди протестантского окружения (к тому же они сначала занимали дом покойного главы Библейского общества!) было встречено крайне холодно. На них даже подали в суд за «нарушение спокойствия», вносимое звоном церковного колокола. Процесс католики проиграли, и колокол молчал до 1864 года. Сознание принадлежности к гонимым и угнетаемым несомненно поднимало дух Печерина.
Благодаря знанию языков Печерин мог проповедовать среди работников, эмигрировавших в Англию из Италии, Испании, но чаще всего из Ирландии. Вместе с тем, среди его паствы были и представители самого высшего общества. Однажды он был приглашен к самому Меттерниху (1773–1859), занедужившему во время пребывания в Лондоне. Посол Австрии при дворе Наполеона (1806–1808), влиятельнейший политический деятель столетия, искусный дипломат, один из главных участников Венского конгресса (1814–1815) Печерину показался «просто старым болтуном». Тем не менее, утверждение Меттерниха, что все зло в мире происходит от всяких «измов», то есть, в сущности, от фанатической веры в какое-либо политическое учение, Печерин повторяет почти буквально, добавляя к политическим учениям религиозные, забыв, что совсем недавно именно за эту мысль Меттерниха высмеивал (РО: 282, 310).