Чтение онлайн

ЖАНРЫ

В. С. Печерин: Эмигрант на все времена

Первухина-Камышникова Наталья Михайловна

Шрифт:

29 августа 1854 года.

События теснятся на арену мира! О нищета! О нужда! О самопожертвование! О мученичество! Все эти слова выражают страстное желание ненасытной любви к ближнему. До сих пор я обнимал только тени: когда же обниму я действительность?

Приведенные ниже записи 1856 года, полные исступленного отчаяния, были сделаны в месяцы его наивысшего ораторского успеха – 17 марта в день Св. Патрика его проповедь потрясала сердца, а между тем он записывал:

Март. 1856.

Боже мой! Дашь ли ты мне то, что я так горячо желаю? Могилу солдата? могилу солдата?

Ненасытное желание чего-то, стоящего выше этого монотонного и угрюмого существования. Жизнь вечного самоотвержения и отречения. Я знаю только одно единственное совершенство – это страстная любовь к бедным. Сражаться за истину и справедливость и умереть в борьбе!

Апрель. 1856.

Любовь к ближнему нас торопит. Когда придет час сверхчеловеческих трудов, час жертвы и конца?

13 августа 1856.

Ни чтение, ни медитации, ни проповедь не могут удовлетворить меня. Есть что-то, что горит во мне и требует взрыва. Я веду праздную жизнь. Зачем столько посторонних вещей, почему я не могу сосредоточиться всецело в одной, только одной любви.

30 августа 1856.

Моя ежедневная молитва:

Господи! Даруй мне милость умереть вне монастыря, на поле битвы, среди солдат (Печерин 1996: 70–71).

Печерин цитирует проповедника крайнего аскетизма, францисканского монаха, св. Леонарда из Порто Муриццио (1676–1751), у которого находит подтверждение своим задушевным мыслям: «нельзя довольствоваться посредственностью в добродетели, должно искать великих дел». Печерин всегда желал «всего самого великого», но он перестал видеть подлинное величие в деятельности католической церкви. В той же записи от 22 декабря 1856 года он продолжает:

Мне нужна жизнь сверхчеловеческих трудностей, гибельных опасностей. Я не хочу умереть в своей постели. У меня одно единственное желание – умереть на поле сражения.

Несмотря на внешние изменения, внутренняя его жизнь с юности и до старости заключена в круг одних и тех же представлений – это вера в истину, любовь к угнетенным, мечта о жертве, надежда на славу. Вместе с тем, она всегда окрашена абстрактными образами романтической фантазии – в конце концов, даже эти выписки из дневника принадлежат перу художника, для которого самой нестерпимой является мысль, что все кончится «не взрывом, а всхлипом»:

2 Марта 1857.

Истинная слава – не что иное, как сияние, цвет, венец любви к ближнему. Высшая слава – это умереть ради своих друзей.

С каждым днем возрастает во мне желание конца, смерти. Я испытываю какое-то нетерпение перед наступлением конца, и все, что задерживает меня в моем мирке, кажется мне несносным препятствием (Печерин 1996: 70–71).

Смерть казалась Печерину желанней и легче, чем монотонное существование в навеки предписанном круге монашеских обязанностей. И только смерть могла вывести его из ордена, ибо данные им обеты закреплялись последним – оставаться в ордене навечно.

События 1859 года вывели на поверхность неудовлетворенность Печерина жизнью внутри ордена и все возрастающее недовольство им его руководителей. В начале января Печерин получил неожиданное предписание явиться в Рим, где в день Богоявления в церкви Св. Андрея он должен был произнести проповедь на русском языке для русских, которых в Риме было в те годы немало. Получение соответствующего распоряжения привело Печерина в исступление, он забыл о всяком смирении и послушании – для него это был вопрос потери чести.

Ты не можешь вообразить себе, до какой степени простирается ослепление или просто глупость русских католиков, – пишет он Чижову в октябре 1865 года, – Какое безумие! Проповедовать русским необходимость подчиняться папе – и где же? В Риме! В виду французских штыков!! (РО: 306).

Он прекрасно понимал разницу между своим личным решением стать католическим монахом и католическим прозелитизмом в России. Он всегда был противником утопических мечтаний Ивана Гагарина о соединении восточной и западной церкви под эгидой Рима. Ничто лучше не доказывает, что его католицизм был личным убежищем, а не той верой, которая требовала от Гагарина, руководимого патриотическим чувством, поделиться с русским народом тем, что он считал истиной и спасением. В соединении с католическим Римом Гагарин видел единственное спасение для России. А Печерин сразу представил себе, «что скажут в России». В архивах редемптористского ордена в Риме среди всех документов, связанных с пребыванием Печерина в ордене, хранится его письмо к о. Дугласу. Каждая строчка этого послания рождена ужасом и дышит негодованием и протестом, чувствами в монахе неуместными. В этом письме Печерин умоляет не посылать ему такого испытания, уверяя в своей полной неспособности объясняться на русском языке. Вот это письмо в русском переводе, с небольшими сокращениями:

Я был преисполнен печали и изумления, увидев оповещение, что буду проповедовать в церкви Андреа делла Валла по-русски. Боюсь, что в этом вопросе произошло где-то очень серьезное недоразумение. Я крайне сожалею, что власти (the superiors) не подумали, что следовало спросить заранее меня, могу ли я проповедовать и вообще говорить по-русски. Уже 23 года, как я оставил Россию. В течение всего этого долгого времени, за немногими исключениями, я никогда не говорил и не читал по-русски. Все повороты русской мысли, все обороты речи совершенно исчезли из моего сознания. Когда восемь лет назад меня посетил в Лондоне мой двоюродный брат, я был не в силах поддержать получасовой разговор по-русски, мне пришлось перейти на французский, чтобы он мог меня понять. Ваше преподобие прекрасно знает, что в течение последних четырнадцати лет я проповедовал и выслушивал исповеди исключительно на английском языке, и теперь это единственный знакомый мне язык. В годы очень напряженного миссионерского труда я не мог отдавать времени литературным упражнениям или знакомству с русской литературой, будь то ради удовольствия или из национальной привязанности. Как же можно ждать от меня проповедования на русском языке? Сама эта идея могла возникнуть только в результате серьезнейшего заблуждения. Мне глубоко жаль быть причиной разочарования нашего дорогого отца – ректора (Rector Major), но я ничем не могу помочь. Ad impossibile nemo tenetor. (Никто не должен быть принуждаем к невозможному. – лат.) Я не получил еще паспорта, а следовательно мне будет крайне затруднительно явиться в Рим к Крещению. А Ваше письмо ввергает меня в новые осложнения и заставляет меня, даже если бы у меня был паспорт, отложить свой отъезд, пока дело не прояснится. Видя, что руководители ордена были введены в заблуждение и действовали в совершенном незнании фактов, я считаю себя обязанным, прежде, чем выехать из Англии, предложить мои смиренные объяснения и раскрыть настоящее положение дела, а потому я утверждаю здесь, перед самим Господом Богом, что я не способен совершенно ни к какому употреблению русского языка, что единственный язык, на котором я могу проповедовать, это английский, а за ним французский. И так как я понимаю, что следует объяснять все, я должен заметить, что в последние 8 лет я проповедовал исключительно среди низших невежественных классов Ирландии, и те, кто хорошо меня знают в этой стране, согласятся, что я не мог бы произвести нужного впечатления на людей высшего общества или искушенных жителей большого города.

Я смиренно умоляю Ваше Преподобие, высокочтимый отец, изложить это дело перед Его Преподобием Ректором и просить его принять немедленно решение и телеграфировать мне, должно ли мне ехать или оставаться в Ирландии до дальнейших распоряжений. Если Ректор напишет: явитесь в Рим, я отправлюсь в путь немедленно, если только у меня уже будет паспорт. Подобное же письмо я написал нашему отцу-провинциалу (Pecherin Papers, 23).

Если бы Печерин просто написал, что забыл русский язык, никто не заподозрил бы его в скрытых соображениях и неповиновении. Но сама страстность тона, не свойственное ему многословие, а также излишняя подробность о неспособности проповедовать в образованном обществе давали понять руководителям ордена, что им движут какие-то посторонние, личные побуждения.

В Рим Печерин все-таки был вызван. В дни поста он несколько раз произносил проповеди на английском языке. Пребывание в Риме было мучительно. К тому же его свалила лихорадка. Мог ли он представить себе, что Рим, этот уголок земного рая, где когда-то он мечтал остаться навеки, предстанет перед ним чиновничьей канцелярией, поглощенной «пошлой игрой самого мелкого честолюбия, точь-в-точь как русское чинопроизводство» (РО: 293). Он видел кардиналов, просиживающих целыми днями в передних Ватикана в ожидании наиболее привлекательных и почетных назначений. Его особенно задевало, что горевший пламенем подлинной веры, исполненный благородства о. де Гельд, отдавший так много сил деятельности ордена, вследствие интриг, как Печерин подозревал, был отстранен, а признание получали лица, на его взгляд, мало достойные.

В Риме от Печерина ждали многого, его ораторский дар и знание русского надеялись использовать, и доказательства неспособности говорить по-русски показались неубедительными. За три месяца в Риме он узнал, что шпионство процветает здесь так же, как оно цвело в России в николаевские годы. Его республиканские симпатии и «отсутствие всякого сочувствия к светской власти папы», то есть неприятие ультрамонтанства, стали известны. Генерал ордена редемптористов сказал ему, как нечто само собой разумеющееся, что «это может серьезно повредить вашей канонизации» (РО: 293). Оказалось, что причисление к лику святых требует вполне земных добродетелей, среди которых умение ладить с начальством занимает не последнее место. Печерин рассказывает об этом эпизоде много лет спустя в письме Чижову, ему важно донести в своем повествовании все этапы разлада с католической церковью, важно сообщить, что его за строптивость даже не представили папе, так что он «ни разу в жизни не целовал ни папской туфли, ни чего-либо другого» (РО: 293). Он знает об отвращении в России к знакам почитания римского папы, где целование папской туфли считается наиболее комичным и унижающим актом ложной веры. Но письмо к о. Дугласу убедительно свидетельствует, что уже в то время в его сознании существовало два раздельных мира – католическая Ирландия и не менее реальная для него Россия, мнение которой о нем ему не безразлично.

Положение Печерина в конгрегации не укрепило также вырвавшееся признание, что убогая ирландская хижина ему милее пышных римских дворцов. Генерал ордена заметил ему на это: «Вы откровенный человек», что было отнюдь не похвалой в его устах, а «жестоким порицанием», упреком в непонимании требований церковной политики (РО: 293). Из Рима Печерин уехал, даже не дожидаясь Пасхи, не пытаясь увидеть папу. Он уезжал с таким же страхом быть возвращенным или задержанным каким-нибудь посторонним обстоятельством («украдут деньги на дорогу, потеряет шинель»), как когда-то покидая Россию. Тогда он вздохнул свободно, только оказавшись в Базеле, сейчас вспоминает, «с каким неописанным упоительным наслаждением увидел снова белые скалы Англии и зеленые кентские луга. Вот страна разума и свободы! Страна, где есть истина в науке и в жизни и правосудие в судах; где все действуют открыто и прямодушно и где человеку можно жить по-человечески!» (РО: 294). При всей любви к ирландским беднякам, вызывавшей упреки церковных властей в ирландском национализме, несмотря на принадлежность к униженной в Англии католической церкви, его уважение было на стороне англиканского правительства, не требующего полного контроля над мыслями населения, более прогрессивного и открытого, нежели папский Рим того времени. С английским правосудием он недавно столкнулся, и его вера в преимущества английского образа правления и английских судов укрепилась. С годами его преданность английскому либерализму не угасла, в 1865 году он пишет Чижову: «Я благословляю тот день и час (1 января 1845 года), когда я вышел на английский берег. Двадцатилетним опытом я узнал, что нет на земле страны, где более господствует правосудие, истина и христианская любовь в частной и общественной жизни, как в Англии» (РО: 308).

В архивах ордена, в отчете о деятельности Печерина в Англии и Ирландии, отмечено, что вернувшись в Кингстон, он «был так преисполнен радости, коснувшись ирландской земли, что схватил на руки первого попавшегося оборванного мальчишку и горячо его обнял» (Мак-Уайт 1980: 141). В пасхальное воскресение Печерин произносит «славную проповедь о Риме и папе», что зафиксировано его начальником в отчете церковным властям (Мак-Уайт 1980: 141).

Как будто не он записал на клочке бумаги всего неделю назад:

О Рим! – Как я тебя ненавижу! Я повторяю слова св. Альфонса: «Мне кажется, что до того момента, как я смогу покинуть Рим, пройдет тысячелетие: как не терпится мне избавиться от всех этих церемоний!» О Рим, мне милее убогие лачуги наших ирландцев, чем все твои пышные дворцы. – О, Рим! Я ненавижу тебя: ты арена честолюбий и подлых интриг. Здесь пренебрегают заботой о душе и думают лишь о том, как возвыситься и преумножить доходы; здесь живут только для себя (РО: 294).

После возвращения из Рима признаки кризиса стали очевидны и для его руководителей. Они замечали, что «свойственный ему пламень и былая энергия его оставили», и сам он жаловался на усталость о. Гагарину в письме от 1 июня 1860 года. Его начальник о. Свинкельс постоянно слал жалобы на Печерина генералу ордена о. Морону. О. де Бюггеномс, живший с Печериным бок о бок в Фальмуте, видимо, достаточно хорошо знал русский период его жизни – в своих воспоминаниях он говорит о «ненависти к тирании и безбожии, посеянных в сердце Печерина еще в детстве гувернером», и замечает, что восхищаясь его добрыми качествами и добродетелью, он «всегда опасался, что Печерин может оказаться жертвой либерального энтузиазма, не видя, что подлинна только та свобода, что лежит в основании церкви» (Мак-Уайт 1980: 142). Трудно предположить, что он не делился своими опасениями с церковным начальством.

Поделиться с друзьями: