В. С. Печерин: Эмигрант на все времена
Шрифт:
Печерин наслаждался богатством и гибкостью герценовского языка, его саркастическим описанием «правительственных немцев» – класса бюрократов, вызванного к жизни и управлению Россией реформами Петра. Статьи Герцена и Огарева вводили его в круг вопросов, поднятых Чаадаевым, но предлагаемое им решение, состоящее в соединении России с генеральным направлением европейской мысли, движимой энергией католической церкви, потеряло для Печерина привлекательность. Сейчас его значительно больше интересовали призывы Герцена и Огарева к свободе совести, а его неприятие мирской власти папы римского находило поддержку в идеях Герцена о полном отделении церковной власти от государственной. «Читая вас – особенно "Былое и думы", – пишет меньше, чем через год Печерин, – я снова выучился по-русски и потому пишу на родном языке» (Сабуров 1955: 474). Дальнейшая переписка уже ведется по-русски.
Значительно с большим энтузиазмом, нежели Герцен, воспринял интерес Печерина к «Колоколу» Огарев. Своим психологическим складом Печерин был ближе к нему, чем к Герцену: Огарева отличала поэтическая восторженность, способность некритически увлекаться людьми и идеями, склонность впадать в крайности, от которых Герцена удерживала интеллектуальная бескомпромиссность. Примером этому служит охлаждение отношений в конце шестидесятых годов между Герценом с одной стороны, и Бакуниним и Огаревым – с другой, из-за разногласий в оценке знаменитого нечаевского дела.
По получении печеринского пожертвования Огарев разразился длиннейшим письмом, в котором выражал восторг по поводу, как он полагал, возвращения Печерина к русскому народу, советовал ему немедленно отречься от католической церкви и идти проповедовать свободу совести. Письмо кончалось призывом занять свое «место среди людей «Земли и воли». На черновике письма Герцен оставил приписку: «I think – es ist zu pathetisch» (По-моему, слишком патетично – англ. и нем.). В течении марта – апреля 1863 года Огарев и Печерин обменялись еще несколькими письмами. В них Печерин начертает почти слово в слово концепцию своей судьбы, которую будет излагать через два года в первых автобиографических очерках, посылаемых в Россию. Здесь обозначены и «чудесный логический путь провидения», и «непобедимая сила», влекущая его на Запад, и «Пилигрим» Шиллера, и надежда на то, что «невидимая рука приведет [его] к желанному концу, где все разрешится, все уяснится и все увенчается». Единственное отличие состоит в том, что в этих письмах он еще не замазывает религиозную природу своего влечения («от утробы матери верил в незримое, искал и любил его») и пытается предсказать будущее католической церкви в единстве с демократическими движениями: [69]
69
Восклицание публикатора – Сабурова, указывающее на сохраненную грамматическую неправильность языка Печерина. Я не оговариваю отдельных несоответствий современным грамматическим нормам в письмах Печерина, в частности, произвольное употребление знаков препинания.
«Земля и воля» в моих глазах, – высокий идеал общественного устройства, я очень внимательно читал ваши превосходные статьи об этом предмете и, признаюсь, вовсе не понимаю, какое тут может быть противоречие с догматами католической веры. Да разве это земное благоденствие, которое вы хочете (!) упрочить, не может гармонически сочетаться с надеждою будущего века? Мне кажется, что даже необходима надежда будущих благ для того, чтобы не закиснуть в китайском благосостоянии (Сабуров 1955: 478–479).
Мысли Печерина обращены к тем же проблемам, которыми озабочено русское образованное общество. В мае 1862 года И. С. Тургенев был в Лондоне, и между ним и Герценом происходили принципиальные споры о значении основных событий времени, о смысле революции, о будущем Европы и России. «Народ, перед которым вы [славянофилы] преклоняетесь, – писал Тургенев Герцену 8 октября 1862 года, – консерватор par excellence и даже носит в себе зародыши такой буржуазии в дубленом тулупе, (…) что далеко оставит за собою все метко-верные черты, которыми ты изобразил западную буржуазию в своих письмах». Письма-трактаты Герцена под заголовком «Концы и начала» печатались в течение всего 1862 года в «Колоколе». В письмах он часто приводит доводы воображаемого адресата-оппонента, которые затем опровергает. Среди них – мысли Тургенева о том, что пути России неотделимы от европейских, что нельзя выносить смертный приговор западной цивилизации из-за достигнутого ею буржуазно-мещанского покоя, потому что воля к буржуазному консерватизму таится даже в молодых, неразвитых культурах. Печерин их внимательно читал. О реакции Печерина на обозначенную в этих письмах-трактатах полемику можно судить по переписке с Огаревым. Двойственность его позиции выступает наглядно: с одной стороны он утверждает, что «возвращается в русский народ» и что верит в его великое будущее, а с другой – признается в скептицизме, объекты которого не определяет. Он пишет Огареву: «из всех русских студентов, бывших со мною в Берлине, я один сохранил неизменными мои политические убеждения. Что я думал тогда, я думаю теперь. Начало моих религиозных верований принадлежит к той же эпохе – вы его найдете в „Paroles d'un croyant“ („Речи верующего“) Ламенне» (Сабуров 1955: 483–484). Утверждение Печерина, что он сохранил неизменными свои верования и убеждения, опровергается его сравнением себя с Дон Кихотом, возникшим в данном случае по ассоциации с третьим письмом «Концов и начал», где Герцен использует универсальный образ Дон Кихота как «одного из самых трагических типов людей, переживших свой идеал» (Герцен XVI: 166). Таким образом, остается неясным – сохранил ли Печерин свои верования неизменными, или трагедия в том, что он их пережил. Огарев, зная, что Печерин разделяет с ним и Герценом активно выраженную пропольскую позицию в вопросе польской независимости, позицию, оттолкнувшую от Герцена русское образованное общество, единодушно в «чаду национализма» вставшее на сторону правительства, предложил ему оставить Ирландию и ехать проповедовать в Литву. Печерин согласен, что хорошо бы в качестве католического священника русской крови сделаться примирителем враждебных племен, но с разочаровавшей Огарева трезвостью замечает, что «это прекрасно в теории, но где же практическое применение? Как, где, когда? Ведь мы еще не в России – мы отделены от нее китайскою стеною». Фраза Печерина: «Ведь я был действительным Дон Кихотом всю жизнь мою. Я все принимал за чистые деньги, везде видел доблесть и красу, а где их вовсе не было, я созидал их в моем воображении и поклонялся творению рук моих» – действительно иезуитски многосмысленна. Сабуров видит в ней «намек на начавшееся разочарование в католицизме», вывод же, который делает сам Печерин из своего сравнения, свидетельствует скорее о скептицизме по отношению к любым новым рецептам всемирной гармонии: «Вот почему, после стольких опытов, мне очень трудно решиться на какую-либо новую деятельность» (Сабуров 1955: 483).
Ненависть Герцена к буржуазии была не только результатом его политических убеждений, веры в необходимость социального устройства, основанного на отказе от частной собственности, прежде всего на землю, но в некоторой степени презрением аристократа к «хорошо сервированной чечевичной похлебке» благоустроенного порядка, за который люди «готовы уступить долю человеческого достоинства», реакцией барина на стремление человеческой массы к «администрацией обеспеченному покою» (Герцен XVI: 132). Его эстетическое чувство восставало против массовости современной цивилизации, он видел в ней стирание индивидуальности, плоский материализм, превращающий всех равно, от высшей аристократии и чиновничества до мелких клерков и фермеров, в единое мещанское общество потребления, как называется это в наши дни. Считая, что Россия не обречена повторять все особенности европейского развития и что у нее есть возможность не остановиться на его пределе – болоте мещанского самодовольного покоя, Герцен предполагает, что в России «мещанство будет переходным, неудовлетворительным состоянием», за которым существует неизвестное разнообразие возможных путей эволюции.
Печерина не могла не настораживать заложенная в теории Герцена идея избранности русского народа, если не религиозной, то хотя бы исторически-социальной. Значительно ближе была ему позиция Тургенева, но его восхищали талант и широта воззрений Герцена, с предельной точностью и объективностью излагающего точку зрения воображаемого оппонента:
Вы, которые сделали себе из скептицизма должность и занятие, ждете от народа, ничего не сделавшего, всякую благодать, новизну и оригинальность будущих общественных форм и в ультрафанатическом экстазе затыкаете уши, зажимаете глаза, чтоб не видеть, что ваш бог в грубом безобразии не уступает любому японскому кумиру. (…) Мы, русские, принадлежим и по языку, и по породе к европейской семье, genus europaeum, и, следовательно, по самым неизменным законам физиологии должны идти по той же дороге (Герцен XVI: 193–194).
В течение сравнительно короткого времени по выходе из ордена Печерин ознакомился с современным состоянием противоречий между западниками и славянофилами. Не занимая идеологической славянофильской позиции, будучи прежде всего космополитом, а не западником в терминах специфически русского конфликта, Печерин был личными отношениями больше связан со славянофилом Чижовым. Но с идеями славянофилов он познакомился впервые благодаря публикациям «Колокола». Тем временем М. Н. Катков, редактор газеты консервативного направления «Московские ведомости», имевший официальное разрешение читать публикации Герцена, в том числе «Колокол», и несколько раз вступавший с ним в полемику, неожиданно вспомнил о Печерине. Вероятно, Катков заметил в номерах «Колокола» за 1863 год его имя, в частности среди жертвователей «Общего фонда» в ответ на обращение общества «Земля и воля». С иных позиций, нежели Огарев, Катков также рассматривал возможность возвращения Печерина, как и других русских католиков, в Западный край России. В передовой статье «Московских ведомостей» от 2 августа 1863 года он писал, что Печерин может оказать помощь в укреплении отношений между правительством и католическим духовенством, главным вдохновителем польского восстания. Сведения Каткова о Печерине были точны, он знал, что Печерин оставил орден и, повторяя почти дословно его фразу из письма к Огареву, писал, что теперь Печерин служит при больнице, «утешая страждущих и напутствуя отходящих в вечность» [70] .
70
Катков мог слышать о теперешнем положении Печерина от Достоевского, в свою очередь узнавшего о нем при встрече с Герценом в июле и октябре 1862 года, вскоре после начала служения Печерина в больнице Богоматери.
В одном из следующих номеров «Московских ведомостей» была напечатана статья М. П. Погодина, выражавшая официальную, категорически антикатолическую позицию. Погодин знал Печерина во время его недолгого профессорства в Московском университете и помнил его выдающийся лекторский талант, поэтому он особо предостерегал от «своих отщепенцев», которые опаснее «папского нунция».
Печерин обратит тысячи, – доказывал Погодин. – Русский католик, чем он выше, чище, умнее, лучше, тем он опаснее, особенно ввиду русской мягкости, легкости, восприимчивости – и невежества! Покажите вы маленькое послабление в этом отношении, и половина нашего высшего сословия, особенно дамы, кинутся в объятия французских аббатов. О, с каким остервенением готов я был вцепиться в волоса (извините) какой-то Воронцовой или Бутурлиной, встретив ее в Риме с молитвенником в руках.
Герцена, который привел в «Колоколе» этот отрывок, особенно восхитило «великое извините в скобках», свидетельствующее о «русской мягкости». Но Печерин узнал о полемике не только из заметки в «Колоколе» от 1 сентября 1863 года (Герцен XVII: 255–454), но прочитав всю полемику в двух номерах «Московских ведомостей», посланных ему кн. П. В. Долгоруковым, также политическим эмигрантом, издателем газеты «Листок» [71] . До того они не были знакомы, но Печерин немедленно, 7 сентября, ответил ему длинным письмом, свидетельствующим о растущей в нем творческой тяге к написанию мемуаров, о потребности изложить собственную точку зрения на свою необычную судьбу. До середины 1860-х годов, вернее, до начала целенаправленной переписки с Россией, Печерин нигде не выступает против католицизма, напротив, он снова повторяет свою мысль о том, что будущее католической церкви – в союзе с демократией. Он с иронией отзывается об идее Каткова найти католических священников, преданных самодержавию, и прямо выражает поддержку польскому духовенству: «…если б я был на их месте, я действовал бы, как они действуют, лишь бы Бог дал мне их долю энергии и веры. Я никогда не думал, что Католическая религия, в какой бы то ни было земле, должна быть подпорою деспотизма» (Печерин 1996: 49).
71
Князь Петр Владимирович Долгоруков (1816–1868), автор скандальной брошюры «Заметки о главных родах России» (Париж, 1842), ставившей под вопрос геральдический приоритет дома Романовых. По возвращении в Россию был арестован, затем отправлен в ссылку. До начала 1850-х годов находился в опале. В 1850-е годы принимал участие в разработке реформ, считал необходимым освобождение крестьян с землей. В 1859 году эмигрировал, через год издал во Франции книгу «Правда о России», вызвавшей еще большее неудовольствие властей. На предложение вернуться в Россию ответил отказом. 5 июня 1861 года по решению сената был лишен титула и осужден на изгнание. Печатался в «Колоколе», с 1862 по 1864 год издавал газету «Листок», сторонник конституционно-монархической формы правления в России.
Письмо нескрываемо было рассчитано на публикацию. Кратко пересказав историю своего обращения, с ключевой фразой «Тоска по загранице обхватила мою душу с самого детства. На Запад! на запад! кричал мне таинственный глас», Печерин повторяет основные положения письма к Огареву и предваряет страницы будущей автобиографии. Он настолько готов выйти на общественную сцену, что мысленно обращается к тем в России, кто может помнить его – к своим спутникам по командировке в Берлинский университет: «Те, которые знали меня в Берлине, увидят теперь, что я не изменил первым убеждениям моей юности». Красота предсмертной фразы папы Григория VII, умершего в Салерно в ссылке, постоянно занимала его воображение, он приводит ее в письме к Долгорукову, превращая свое письмо в набросок завещания: «Я любил правосудие и ненавидел беззаконие и потому умираю в изгнании. Вот эпиграф моей жизни, и эпитафия по смерти!» (Печерин 1996: 49). Здесь Печерин обозначает центральную мысль «Замогильных записок» – он автор «поэмы жизни», создаваемой «по всем правилам искусства», сохраняющей «совершенное единство». Он предваряет осмысление своей жизни выбором эпиграфа, а прожитую жизнь – эпитафией.