Вальс на четыре четверти. Дневник обыкновенной петербурженки
Шрифт:
Екимов с тех пор стал городским сумасшедшим, легендой Петербурга, о которой писали в книгах, передавая байки о его публичных дебатах с памятником Пушкина на площади Искусств и даже о заигрываниях с Екатериной у Александринки. Мол, пытался залезть к ней, нравилась она ему, но слишком высоко стояла. Словом, все считали литейщика сумасшедшим. А он-то нормальный был. Просто ему открылась тайна, что не всегда благо. По крайней мере, с тайной надо как-то жить дальше и все время чувствовать, понимать, что ее необходимо прятать. Потому что открыть тайну другим, если она открылась тебе, практически невозможно. Да и не нужно. А жить с открывшейся тебе тайной и прятать ее – тяжкий душевный труд.
Ты спросишь, почему я тебе это рассказываю? Вот ты приходишь ко мне уже столько лет и думаешь о том, что могло находиться в этом загадочном куполе и не случалось ли там в далекие времена чего-нибудь мистического. Ты придумщица. В тебе есть эта охота до тайны. Я лишь хочу предупредить тебя, что обращаться с ней надо не просто осторожно, но бережно. Если будешь бережно относиться к открывшейся тебе истине – не превратишь ее в сумасбродство. Одним словом, дитя мое, не лезь на рожон, как Екимов на Екатерину. Иди спать.
5 марта
Забавно, как петербургские достопримечательности ревнивы по отношению друг к другу. После откровения у Казанского и той истории, которую он вплел мне в мысли, будто ленту в косу, внимание к себе, как по заказу, притянул другой собор, наш родимый символ с золотистой макушкой – Исаакий. На него – можно сказать, главный, после Эрмитажа и Русского, музей – посягнула сама Русская православная церковь! «Считаем, что собор должен принадлежать нам», – сказали. И началось. Теперь каждый уважающий себя петербуржец (среди которых и мои мама с папой) считает своим долгом отстаивать права Исаакия. Конечно же, в интересах собора оставаться музеем. Хотя тот же Казанский отлично справляется с религиозной нагрузкой, а сам нашептывает мне интригующие завязки романов. Исаакий ничего мне ни разу не нашептывал, поэтому к новости я отнеслась с прохладцей, однако, по стремительной договоренности представителей тонкого слоя петербургской интеллигенции друг с другом, а также с целью поддержания семейных отношений, решила сходить с родителями на стихийный (и несогласованный, о ужас!) митингу собора в семь часов по московскому (да, именно по московскому, что обидно для истинного петербуржца) времени.
Кстати, о московском. Споры вокруг собора напомнили мне противостояние моих мамы и тети, петербурженки и москвички. Они постоянно сражались за мое внимание, прививая каждая свой уклад, внушая свои принципы, начиная бытовыми и заканчивая моральными. В результате, я считаю, у меня расшатанная нервная система, но при этом в два раза больше принципов, чем у всех остальных. И как они умещаются в одном существе, порой понять трудно. Благо сейчас на своих принципах мама с тетей уже не настаивают: разбирайся, мол, сама, взрослая уже. Но ядро конфликта заряжено в пушку и время от времени выстреливает, иногда совпадая с полуденным выстрелом в Петропавловке. Да, пожалуй, именно в это время, если задуматься, я острее всего ощущаю внутреннее противоречие, диссонанс, зовущий глухим выстрелом из подсознания в сознание к примирению убеждений двух одинаково непоколебимых сестер, воспитывавших меня по очереди: учебный год – мама, летние каникулы – тетя. Хорошо, что жизнь развела их по разным городам, чем немножко разбавила кипучий концентрат единства и борьбы противоположностей. И я уверена, что тетя считает этот митинг раздутым пузырем и не одобрит похода к Исаакию – хотя бы потому, что мама туда идет. А мама собирается очень активно, с самого утра, ходит, напевает почему-то итальянскую партизанскую песенку «Bella ciao», мотив которой так превосходно миксуется с третьей частью семнадцатой сонаты Бетховена (ее с самого утра напевает папа, наглаживая рубашку), и в доме царит атмосфера праздника и приятного, хоть и слегка обременительного для людей старшего поколения волнения, слегка пахнущего валерьянкой и коньяком с ломтиком лимона. Мне радостно сейчас смотреть на родителей хотя бы потому, что я вижу редкий (да, очень редкий) момент их единения. И в чем-то я даже благодарна московским патриархам, если забрать Исаакий – их инициатива. Дело в том, что у петербургской интеллигенции есть одно чарующее свойство: ей очень нравится дух объединения, ощущение родства душ – и чем больше наберется родственных душ, тем лучше, – но чувство стадности при этом ей глубоко противно. Каждый интеллигент гордится своей самостью и отщепенством, отчасти даже пестуя его, вознося на пьедестал (небольшой, чтобы окружающие не заметили, а то будет похоже на гордыню, а это грех). Но за любую возможность объединиться, когда это необходимо – а острая необходимость возникает лишь в случае объединения против чего-то или кого-то, – о, это подарок небес, возможность слиться в бурном экстазе с такими же, как ты, увидеть близких друзей, с которыми не общаешься месяцами и годами, проживая с ними в одном городе, но чаще встречаясь, скорее, с теми, кто эмигрировал и регулярно навещает родной Петербург и всех, кто остался в нем.
В конце концов, приятно публично процитировать «Горе от ума» и взяться за руки, хотя физические контакты сдержанные интеллигенты тоже применяют весьма избирательно: негоже это – кидаться в объятия без особого случая. Но втайне друг от друга и даже от самих себя они ждут всего этого и даже страстно желают. Потому что тут присутствует нечто выше человеческих привязанностей – тут идея, торжество смысла над бренностью и что там еще. Я же к подобному единению отношусь (но никогда не признаюсь родным и даже подружкам) с налетом скептицизма московской тети, но как же приятно смотреть на маму и папу – они, кажется, даже слегка приобнялись в коридорчике, и в воздухе поплыл аромат былого влечения душ, оно же единственный рычаг сближения тел двух разнополых интеллигентов. Нет. Решительно иду, спасибо, Господи, что надоумил своих служителей инициировать эту движуху. Город сегодня определенно будет счастлив. А Казанский простит меня, что сегодня я иду не к нему. Он выше всего этого, хочется верить. Правда, фактически выше все же Исаакий: сто один с половиной метр до верхушки купола – это вам не шутка. Но что такое факты для нематериального до последнего лоскута интеллигента, на котором стоит печать петербуржца, поставленная самим городом?!
Эпизод № 5
Съезжалися к загсу трамваи
Какой же у нас красивый город! И до чего же здорово гулять с родителями, с обоими-двумя, идущими от тебя по обе стороны, как в детстве, а иногда (тут уж я дипломатично подсуропливаю, отставая якобы из-за приходящих мне на телефон сообщений) давать им возможность пойти рядом – вижу ведь, что им этого хочется сейчас, но они крепятся изо всех сил. Хотя то и дело подмывает взять их за руки и повиснуть на них, перелетая через лужи, коих по сравнению с моим детством не убавилось ни на одну. В этом Петербург стабилен.
Мы идем от канала Грибоедова до Большой Морской (или Малой – вечно их путаю, в отличие от Садовых, Большой и Малой, Конюшенных и уж тем более Пушкарских; любят в Петербурге такое контрастное соседство, и этим он мне близок, противоречивая душа). Переходим дорогу от знаменитой гостиницы «Англетер» («тут повесился Есенин» – сомнительная слава для отеля, однако в наш век для пиара нет ничего святого: не удивлюсь, если в этом номере нынче шикарный люкс в три раза дороже, но сильно удивлюсь, если его снимет какой-нибудь петербуржец). Я мысленно приветствую памятник Николаю Первому (со вчерашнего дня во мне живет и развивается персонаж по фамилии Екимов, и мне нравится думать о том, что когда-нибудь он станет частью моего мистического петербургского романа или хотя бы повести). И тут же, приветствуя, вспоминаю обидную для Николашки поговорку: «Дурак умного догоняет, да Исаакий мешает», – умный это, конечно же, Петр, стоящий по другую сторону собора, на набережной, и вынужденный ежедневно наблюдать по нескольку десятков счастливых невест в белых кринолинах и фате. Думаю, они ему осточертели уже по самое не могу; еще чуть-чуть, и он наконец потеряет третью точку опоры, заставив коня задрать хвост пистолетом, и опрокинется-таки назад вместе с конем, эффектно сорвав хотя бы одну петербургскую свадьбу. Сколько же во мне, однако, зависти к невестам. Если я сама когда-нибудь решусь (и если найду того, кто решится вместе со мной) – то непременно никаких памятников Петру. Вообще никаких памятников. Пусть останутся для романов. Если только Казанский: у него такая колоннада фактурная, что ох. Но полноте. Меня ждет и уже встречает его собор-брат. А вокруг уже толпятся и братья его меньшие, то есть мы, питерские интеллигенты во всей красе – с поднятыми воротниками пальто, с гордо расправленными спинами, но при этом втянутыми в плечи шеями в надежде, что пронизывающий ветер не достанет до вечно воспаленных гланд. А кое-кто уже рвет эти гланды на мартовском позднем, но таком уверенном морозце.
– Мы не позволим отнять у города самое дорогое! Его культуру! – кричит пока еще уверенным, без петухов, голосом (а значит, кричит недавно, и мы не сильно опоздали) плотненький дядечка с импровизированной тумбы (похожа на новогоднюю, где до недавнего времени, вероятно, стояла на площади рождественская елка). Толпа вокруг аплодирует в паузах. Мы незаметно вливаемся в ее ряды с очередным раскатом аплодисментов. Пока что похоже на концерт, и мне это нравится. ОМОНа не видно. Это мне тоже нравится, хоть и странно. Невольно ищу глазами знакомых и вижу, что остальные делают то же самое в доступном им радиусе. Но радиус невелик. Однако и на этих нескольких квадратных метрах голов, открытых для изучения, я вижу тетю Наташу (мамину ближайшую подругу-собачницу), нашего школьного историка, папиного коллегу-философа Завадского и еще пять-семь лиц, как говорится, знакомых до боли, но трудно идентифицируемых. Подтвердив узнавание в глазах друг друга, мы перемигиваемся, улыбаясь, и улыбки почему-то радостные и несколько с хитрецой, мол, мы сейчас тут порядок наведем и что-нибудь замутим.
На смену безымянному дядечке, разогревшему национальную петербургскую идею и подготовившему благодатную для продолжения мероприятия почву, на тумбу тем временем впрыгивает – кто бы вы думали – Михаил Сергеевич! Можно даже не пояснять, что Боярский. Надо же! Вот не ожидала. Впрыгивает он не один, а с гитарой. Но для начала произносит короткую речь, смысл которой заключается отнюдь не в русском православии, не в произволе чиновников или несправедливости вселенной, а в том, что «как здорово, что все мы здесь сегодня собрались». И по этому случаю Боярский решил исполнить песню.
Его выбор, с одной стороны, удивляет (и это еще мягко говоря: try совсем не для митинга репертуар), с другой же – от Боярского трудно ожидать чего-либо более очевидного, чем то, что он запевает со всей страстью и задором, так похожим на прежний, когда его д’Артаньяну было восемнадцать лет:
– Пора-пора-порадуемся на своем веку красавице и кубку, счастливому клинку!
Уже со второй строфы люди начинают подпевать про перья на шляпах и мерси боку, а потом на минорном куплете снова замолкают, и тут до всех медленно, но очень верно начинает доходить смысл послания артиста. Текст песни становится своеобразным описанием событий. Но настолько завуалированным, метафоричным (все, как мы любим), что комар – который уже, кстати, подлетел в виде парочки машин омоновцев, – носа не подточит.
– Нужны Парижу деньги – се ля ви! – Тут мы все понимаем, что Михаил Сергеевич намекает на доходы от собора, вероятно немалые, и видит вопрос о принадлежности Исаакия как борьбу за торговую точку и дивиденды от нее. Притом Боярский ничего такого не говорил, заметьте!
– А рыцари ему нужны тем паче! – Тут он, вероятно, дает понять, что наверху все же в курсе: в обход воли народа так просто не пойдешь.
– Но что такое рыцарь без любви, и что такое рыцарь без удачи! – Ну это совсем прозрачно, это про нашу всеобщую любовь к городу и надежду на то, что нас не заметут сегодня в кутузку после такой народной самодеятельности.