Василий Тёркин
Шрифт:
– Пустяки сущие, Василий Иваныч... А Сима почивает?
– спросила она шепотом.
– Кажется... Все-таки, - перебил он себя другим тоном, - нельзя же без доктора.
– Для кого? Для нее?
– Для вас, родная!
– Пожалуйста... Мне можете верить... Я немало, чай, ран перевязывала! Это - просто царапина. Еще бы немножко йодоформу, если найдется.
Она встала, подошла к нему и правой рукой - левая была на перевязи - взяла его за руку.
– В Мироновку-то, голубчик, привезти кого... Уж я не знаю: не поехать ли мне сначала в посад?
– С какой стати? Что вы!
– чуть не крикнул Теркин.
– Я поеду... сейчас же... Только в ножки вам поклонюсь, голубушка, - он впервые так ее назвал, - не ездите вы сегодня в Мироновку!
– Я пешком пойду!
– Не позволю я вам этого!
– Да полноте, Василий Иваныч, - выговорила она строже.
– Я здорова! А там мрут ребятишки. Право, пустите меня в посад. Я бы туда слетала и в Мироновку поспела...
– Она понизила опять звук голоса. Останьтесь при Симе. Как она еще будет себя чувствовать?
– Как знает!
– Василий Иваныч! Грех! Большой грех! Ведь она не вам хотела зло сделать, а мне.
– Вы - святая!
– С полочки снятая!..
Она тихонько усмехнулась.
– Я не могу за ней ухаживать, не могу! Это лицемерие будет, - с усилием выговорил Теркин и опустил голову.
– Знаете что... Прикажите меня довезти до Мироновки, а сами побудьте здесь. Только, пожалуй, лошадь-то устанет... потом в посад...
– Ничего не значит! Туда и назад десяти верст нет. У нас ведь две лошади!
– Я духом... Чаю мне не хочется... Я только молока стакан выпью.
Ему вдруг стало по-детски весело. Он точно совсем забыл, что случилось ночью и кто лежит там, через коридор.
– В посаде я мигом всех объезжу... Запишите мне на бумажке - что купить в аптеке и для себя и для больных.
И тут опять страх за нее кольнул его.
– Калерия Порфирьевна, - он взял ее за здоровую руку, - не засиживайтесь вы там... в избах... Ведь это заразная болезнь.
– Детская!
– Подумайте... сколько у вас впереди добра... к чему же так рисковать?
– Хорошо, хорошо!
– Ну, простите... Вам сюда подать молоко?
– Все равно!
И уходить ему не хотелось от нее.
Когда он очутился в коридорчике и увидал Чурилина, тревожно и преданно вскинувшего на него круглые, огромные глаза свои, мысль о Серафиме отдалась в нем душевной тошнотой.
– Стакан молока и хлеба подать барышне, сию минуту!
Он приказал это строго, и карлик понял, что ему следует "держать язык за зубами" насчет вчерашнего.
В доме Теркину не сиделось. Он понукал кучера поскорее закладывать, потом узнавал, подают ли Калерии Порфирьевне молоко; когда к крыльцу подъехало тильбюри, он сам пошел доложить ей об этом и еще раз просил, с заметным волнением в лице, "быть осторожнее, не засиживаться в избах".
Калерия уехала и, садясь в экипаж, шепнула ему:
– Пожалейте ее, голубчик... Совет да любовь!
Любимая ее поговорка осталась у него в ушах и раздражала его.
"Совет да любовь!
– повторял он про себя.
– Нешто это возможно?.."
Он уже не скрывал от себя правды. Любви в нем не было, даже просто жалости, как ему еще вчера сказала Серафима на террасе... Не хотел он и жалеть... Вся его страсть казалась ему чем-то грубо-плотским.
"Все такие - самки и больше ничего"...
И чего он ждал? Почему не уехал с Калерией? Зачем поддался ее просьбам? Ведь он мог бы домчать ее до деревни и сейчас же назад, и отправиться в посад на той же лошади... Сегодня сильной жары не будет. Только бы ему не видеться до вечера с Серафимой.
Не хотел он этого не потому, что трусил ее. Чего ему ее трусить? Но он так стал далек от нее, что не найдет в себе ни одного доброго слова, о каком просила его Калерия. Притворяться, великодушничать он не будет. Если б она и разливалась, ревела, кляла себя и просила пощады, - и тогда бы сердце его не раскрылось... Это он предчувствовал.
Степанида показалась перед ним, когда он хотел подниматься наверх.
– Барыня вас просят, - проговорила она шепотом.
– Хорошо, - ответил он и тотчас не повернул назад, а взбежал к себе, подошел к зеркалу и поправил щеткой волосы.
Ему хотелось поглядеть себе в лицо - нет ли в нем явного расстройства. Он желал войти к ней вполне овладев собою. Лицо было серьезное, немного жесткое, без особенной бледности или румянца. Он остался им доволен и медленно спустился по ступенькам лесенки.
Серафима ходила по спальне в своем батистовом пеньюаре и с фуляром на голове. В комнате стоял дорожный сундук с отомкнутой крышкой.
– Василий Иваныч, - встретила она его окликом, где он заслышал совсем ему незнакомые звуки, - вы меня вчера запереть хотели... как чумную собачонку... Что ж! Вы можете и теперь это сделать. Я в ваших руках. Извольте, коли угодно, посылать за урядником, а то так ехать с доносом к судебному следователю... Чего же со мной деликатничать? Произвела покушение на жизнь такого драгоценного существа, как предмет вашего преклонения...
Лицо ее за ночь пожелтело, глаза впали и медленно двигались в орбитах. Она дышала ровно.
– Серафима Ефимовна, - ответил он ей в тон и остался за кроватью, ближе к двери, - все это лишнее, что вы сейчас сказали... Ваше безумное дело при вас останется. Когда нет в душе никакой задержки...
Одним скачком она очутилась около него, и опять порывистое дыхание - предвестник новой бури - пахнуло ему в лицо.
– Без нравоучений!.. Я за тобой послала вот зачем: не хочу я дня оставаться здесь. Доноси на меня, вяжи, коли хочешь, - наши с тобой счеты кончены...
И так же порывисто она подбежала к столу, вынула из ящика пакет и бросила на стол, где лежали разные дамские вещи.
– Вот Калерькины деньги, не надо мне... Сколько истрачено из них - мы вместе с тобой тратили... И вексель твой тут же. Теперь тебе нечего выдавать документ, можешь беспрепятственно пользоваться. Небось! Она с тебя взыскивать не будет! Дело известное, кто в альфонсы поступает...
Он не дал ей договорить, схватил за руку и, задыхаясь от внезапного наплыва гнева, отшвырнул от стола.