Вблизи Толстого. (Записки за пятнадцать лет)
Шрифт:
Ведь если бы жена Л. Н. утопала, и он, бросившись в воду, чтобы ее спасти, сам потонул бы, то никто не стал бы его упрекать в том, что он пожертвовал друзьями и человечеством из-за чрезмерных семейных привязанностей. Тем более нельзя его упрекать в том, что он посвящает свою жизнь, жертвует ее радостями и покоем, а может быть, и совсем отдаст ее, ради спасения жены своей от погибели ее души; причем он, не надо забывать, все время продолжает самым внимательным и чутким образом отзываться на все существенные нужды, духовные и материальные, своего народа и всего человечества, посвящая все рабочее время своей жизни напряженному душевному труду в интересах рабочих масс и вообще всего страдающего как от внешнего, так и от внутреннего зла человечества.
Что касается того, что для самого этого народа, для этого человечества «вся его жизнь и проповедь пройдут», как ты думаешь, «даром, потому что его внешняя жизнь стушевывает в глазах людей все значение и смысл его слов и мыслей», то в этом также, уверяю тебя, ты глубоко ошибаешься.
Пройти даром для человечества его слово не может уже по одному тому, что выражает он не что-нибудь «свое», с чем могут согласиться только те, кто «пойдут за ним», а выражает он то лучшее, что живет в сердце каждого человека. И поэтому самому то, что говорит Толстой в своих писаниях, находит, без всякого отношения к его внешней жизни, непосредственный живой отклик в сердцах и сознании всех людей с непритупленной совестью. И с течением времени отклик этот будет становиться только все яснее и громче.
Когда же станут общеизвестны истинные условия семейной и домашней жизни Л. H., то к непосредственной убедительности его слов в глазах человечества присоединится еще и подвиг его жизни, запечатлевший на деле то, что он выражал словами.
Хождение в народ, тюремное заключение, пытки, кресты, казни… все это уже было. И как ни достойны глубочайшего уважения те люди, которые на это идут из-за совести, все же если говорить о примере жизни, то нам, людям, в настоящее время нужен был пример еще иного рода.
На виселицу добровольно идут даже ради того, чтобы взорвать на воздух своего ближнего. Становятся пожизненными калеками и убиваются насмерть ради того, чтобы побить рекорд на аэроплане. Все это блестяще и крикливо, но никого уже не удивляет. Но прожить несколько десятков лет с такою женою, как Софья Андреевна, не бежав от нее и сохранив в сердце своем жалость и любовь к ней, и это — под аккомпанемент неумолчного глумления врагов и непонимания и осуждения со стороны большинства друзей своих, — жить так изо дня в день, из года в год, не видя и не предвидя никакого избавления, кроме своей смерти, терпеть при этом все то, что приходится терпеть Л. H., периодически от этого болеть и почти что умирать… и не только не сохранять в своей душе ни малейшего осуждения или горечи, а напротив, все время еще себя винить в недостатке терпения и любви… это вот со стороны Л. Н. действительно есть высшая последовательность, это есть такое свидетельство об истинности его жизнепонимания, ярче и сильнее которого ничего нельзя было бы придумать! Вот в таком-то именно примере жизни как раз и нуждается человечество в наше время; и пример этот дает нам Л. Н. своей жизнью.
Когда взглянешь на дело с этой точки зрения, то становится ясно до очевидности, почему Л. Н. нужна была именно такая жена, какая ему досталась. «Большому кораблю большое плавание». Ему, выставившему заповедь любви в ее единственно — истинном, ничем не ограниченном смысле,
— именно ему нужно было и в жизни своей иметь возможность проявить на деле действительную достижимость для человека такой неограниченной, ничем ненарушимой любви. А для этого ему и необходим был тот неумолимо жестокий тюремщик, с которым, в лице Софьи Андреевны, вся жизнь его связана.
И люди в свое время, когда интимная жизнь Л. Н. станет общим достоянием, будут бесконечно ему благодарны за это ободряющее подтверждение возможности следовать на самом деле тому Божескому жизнепониманию, выразителем которого является Толстой в своих писаниях.
Я был бы несказанно рад, дорогой друг, если бы то, что я здесь постарался высказать, побудило тебя взглянуть несколько с другой стороны, нежели ты, по — видимому, до сих пор это делал, на то трудное положение, в которое поставлен Л.H., и на то, как он справляется с этой своей сложной и тяжелой задачей.
Во всяком случае, не думай, пожалуйста, что я идеализирую Л. Н. или поэтизирую его положение. Не только не в моем характере идеализировать людей, но я, наоборот, страдаю от чрезмерной склонности видеть ошибки и слабости даже в самых близких мне и любимых мною людях. И Л. Н. в этом отношении, поверь мне, не составляет для меня исключения. Но в настоящем моем письме к тебе я задался только целью заступиться за друга и постараться защитить его от безусловно несправедливых против него нареканий; причем разбор отрицательных или слабых сторон его характера, не относящихся к этому вопросу, был бы, разумеется, совершенно не к месту.
Любящий тебя В. Чертков.
Из письма А. П. Сергеенко ко мне от 22 октября.
«…B Ясной сейчас спокойно. Та история, о которой вы узнали по посланным мной Вам копиям, пока совершенно затихла, решительно никакого разговора о ней нет. В последние три дня ничего особенно дурного и тяжелого не было…»
Из письма А. П. Сергеенко ко мне от 25 октября.
«…0 заявлении, которое я привожу в записках, конечно, пока никому ни слова. Л. Н. подписал его, но решил пока обождать с его опубликованием до какого-нибудь события, которое его заставит сделать этот шаг. Л. Н. здоров. Софья Андреевна более или менее спокойна. В Ясной сейчас Альмединген, со вчерашнего дня. Александре Львовне и Варваре Михайловне не удалось от нее узнать, для какой цели она приехала. Но с Софьей Андреевной она о чем-то все переговаривается. Они тщательно запирают все двери, когда говорят в комнате, а вчера вечером ушли версты за три гулять, все о чем-то совещаясь. Бог знает, какие у них совещания, но их отношения заставляют подозревать, что совещания у них все о продаже сочинений».
* *
29 октября. Давая урок ученице часа в 4–5 дня, я получил от Анны Константиновны Чертковой письмо от 28 октября:
«Друзья мои!
Вот что случилось в Ясной Поляне: сейчас получили записку от Александры Львовны, извещающую кратко, что Лев Николаевич ушел из дома в 5 часов утра с Душаном Петровичем неизвестно куда.
Сейчас уже 12 часов, а он не вернулся. Очевидно, ушел совсем. Этого надо было ждать давно; он несколько раз говорил: «уйду, уйду», но все же не верилось, что он когда- нибудь решится это сделать, и когда это случилось, то не можешь справиться с волнением и страхом за него, и потому не в силах больше ничего прибавить пока… Если до сегодняшнего вечера узнаем что-нибудь новое, то постараюсь прибавить к этому письму, но хочется отправить его с вечерней почтой. Анна Черткова.
Сообщите, пожалуйста, д — ру Беркенгейму и Муравьеву.
Прибавка в 5 часов вечера: Булгаков сообщает из Ясной: «Л. Н. оставил прощальные письма Софье Андреевне и Саше, просил не искать его. Софья Андреевна впала в возбужденное состояние. Покушалась на самоубийства разного рода. Послали за психиатром в Тулу и, конечно, телеграфировали сыновьям и Сухотиным».
Вот пока все, что знаем. А. Ч.»
31 октября. Нынче я получил от Александры Львовны с дороги писанное карандашом письмо от 30 октября.
«Дорогие друзья Анна Алексеевна и Александр Борисович, пишу из вагона, едем неизвестно куда, вернее всего на юг. Отец слаб, но здоров; нам придется посылать телеграммы, извещать Черткова, может быть, просить прислать вещи, может быть, придется телеграфировать вам, прося вас дать знать Черткову или родным. На всякий случай сообщаю вам фамилии, выдуманные нами для извещения. Отец — Т. Николаев, я — Фролова, Чертков — Семенов.
Так что если вы получите телеграмму странного содержания, то знайте, что это от нас, и переправьте по назначению.