Вблизи Толстого. (Записки за пятнадцать лет)
Шрифт:
Л. Н. расспрашивал про мою жизнь и мое здоровье. Я сказал ему, что почти всю зиму хворал, и жаловался, что болезнь действует на настроение. Л. Н. сказал:
— Да, я по себе знаю: когда болит живот, я утром гуляю и по дороге вижу одни собачьи экскременты, а когда здоров и в хорошем духе, на снегу блестят бриллианты. Думают, что болезнь — пропащее время. Говорят: «Выздоровею и тогда…» А болезнь самое важное время. Хочется быть раздраженным, осуждать, а тут-то и воздержись…
Л. Н. рассказал мне, что написал, казалось бы, по самому невинному поводу (не помню только, о чем это было), а вышло совершенно нецензурно, так что напечатать в России невозможно.
Л. Н. сказал:
— Я не умею писать цензурно. Или писать, как дама влюбилась. Да если я об этом стану писать, и то не сумею написать цензурно.
Перед завтраком Л. Н. опять вышел в столовую с тетрадкой перевода в руках. Он стал читать вслух особенно сильные места книги и очень хвалил перевод. По поводу этой книжки Л. Н. сказал о буддизме:
— Буддизм неизмеримо выше церковного христианства. У них одно только определенное знание о будущей жизни, хотя и неразумное, и это — бесконечно выше нелепых сказок церковного христианства.
К середине дня Л. Н. стал чувствовать себя совсем недурно и предложил мне поехать с ним к Марье Александровне в Овсянниково. Мы поехали. Перед отъездом, когда мы вышли на крыльцо, Л. Н. показал мне на снегу где-то вычитанный им чрезвычайно остроумный индусский способ доказательства Пифагоровой теоремы.
Был легкий мороз. Мы ехали в маленьких санях. Л. Н. правил. По дороге туда Л. Н. сказал:
— Я написал рассказ, но даже не дал переписывать. Стыдно лгать. Крестьянин, если прочтет, спросит: «Это точно так все было?»
Л. Н. говорил мне о книге Яроцкого, которую читает. Автор прислал ее и просил отзыва. Книга, кажется, по физиологии и гигиене. Л. Н. сказал:
— Я хотел возражать, но бросил. Нельзя уловить его мысли. Михаил Сергеевич (Сухотин) думает, что он (Яроцкий) религиозный человек. Может быть, но он стыдится сознаться в этом в своем научном мире.
Приехали к Марье Александровне. Она в своей крохотной избушке заволновалась, обрадовалась, закашлялась. Не знала, куда посадить. Л. Н. вошел, разделся. Шавочка полаяла и отошла. Л. Н. спросил:
— Как вы, Марья Александровна?
— Превосходно, Л. Н. У меня так хорошо, так хорошо! Спасибо, что приехали. Как вы?
Пришел П. А. Буланже. Л. Н. и Марье Александровне рассказал про свой новый рассказ и прибавил:
— У меня еще три — четыре такие темы есть, но стыдно писать, не могу больше так. Может быть, найдется еще новая форма, серьезная…
Мы побыли недолго. Л. Н. спешил, чтобы успеть отдохнуть до обеда. На обратном пути мы говорили сначала опять о буддизме. Потом Л. Н. сказал:
— Я лучше это у себя в дневнике написал, но вот что я думаю: есть, существует только настоящее, вневременное — то, что мы сознаем на границе прошедшего и будущего, и это — наше сознающее «я». Все, что мы познаем в своем существе, — вне времени и пространства. Если мы сознаем время, которое движется, то это движение мы можем познавать только по отношению к чему-нибудь неподвижному. И эта неподвижная точка и есть мое вневременное «я». Если бы его не было, я бы не мог иметь представления о времени.
И в этой вневременной жизни вопросы о конституциях и т. п. делаются такими пустыми, ненужными.
Л. Н. расспрашивал меня о Москве, спросил про С. И. Танеева. Рассказал, что читал статью или книжку (не помню) какого-то Краснова о «Ходынке». (Очевидно, это чтение и послужило толчком к написанию рассказа.) Рассказал содержание заинтересовавшей его драмы Бурже «Баррикада».
У дома ждали нищие. Л. Н. дал им и поговорил с некоторыми. Это, как всегда, было для него мучительно. Поднимаясь наверх, он приостановился на лестнице и сказал:
— Если б уйти куда-нибудь в пустыню, в монастырь — какое бы счастье было!
За обедом Л. Н. все радовался на сидевшую напротив Танечку Сухотину (дочь Татьяны Львовны). Он сказал:
— Нельзя не любить детей.
А потом тихо прибавил:
— Впрочем, как это ни тяжело, я не могу заставить себя любить одного ребенка…
Софья Андреевна стала настойчиво спрашивать:
— Какого? Какого?
И потом, догадавшись, сказала настолько громко, что многие могли слышать:
— девочку.
Л. Н. промолчал. Видно, ему было очень тяжело. Тяжело и то, что он сказал, и то, что это было сделано общим достоянием сидевших за столом, среди которых были люди и совершенно посторонние.
Вечером Л. Н. подписал фотографию для И. Ф. Наживина и опять сказал мне и Булгакову:
— Не подумайте, что я рисуюсь, — вот что пишет Страхов — важно, а я — то же самое, что Андреев, Андрей Белый и т. д. Эти фотографии, эта репутация — признак того, что я ничего не стою.
Позже я довольно много играл на фортепиано. Л. Н. музыка, видимо, доставила большое удовольствие. После одной из пьес (не помню какой, но, кажется, его любимого Шопена) он воскликнул:
— Если б вся наша цивилизация полетела к чертовой матери, я не пожалел бы, а музыки мне было бы жаль!
4 апреля. Письмо Л. Н. ко мне: «Очень рад был получить ваше письмо, милый Ал. Бор. Рад был особенно потому, что у меня на совести было не высказанное мною мнение о вашей повести. Я боялся, что мое молчание вам неприятно, а потом думал, что вы выше этого. Повесть не понравилась мне. Нет новой мелодии своей, и обработка далеко не совершенна. Да вам этого и не нужно. У вас свое. Книгу фиктивного Ламы непременно будем печатать. Я уже заготовил ей место, и с последней главой.
Приезжайте когда можно; я по — прежнему люблю вас. Желаю, чтобы и вы также, привет вашей жене. Лев Толстой».
13 апреля. Александра Львовна, заразившись в феврале от Дорика Сухотина, захворала корью. Корь она перенесла очень тяжело — была при смерти. Потом явилось осложнение — сильнейший упорный бронхит. Сделали исследование мокроты и нашли туберкулезные бациллы. Врачи настаивали на немедленном отъезде на юг. Мы получили известие, что 13–го она с Варварой Михайловной едет в Крым, и поехали с женой на этот день в Ясную, чтобы с нею проститься.