Величие и крах Османской империи. Властители бескрайних горизонтов
Шрифт:
Хаджи Али Хасеки, губернатор Афин в конце XVIII века, правил так деспотично, что местные жители направили в столицу делегацию, состоящую из турок и греков, чтобы упросить власти сместить его. Посланникам удалось добраться до великого визиря, и крестьяне бросили свои лемехи к его ногам, умоляя выделить им землю в каком-нибудь другом месте. Хаджи Али был смещен, но он состоял в любовной связи с сестрой султана, и через несколько лет с помощью взяток ему удалось вернуться на прежнее место. После этого он изгнал из провинции своих противников из числа турок и продолжил присваивать земли и принуждать крестьян работать на себя; Афины наполовину опустели, поскольку горожане почли за благо бежать куда подальше. Только смерть сестры султана привела к падению Хаджи Али. Он был сослан на Кос и впоследствии обезглавлен.
Часто Порта просто называла сумму, которую желала ежегодно получать с той или иной провинции, и предоставляла бейлербею полную свободу в установлении размера налогов на подвластной ему территории; таким образом система, которая прежде применялась только в самых отдаленных и опасных землях, в XVII веке распространилась по всей империи. В этот процесс перетекания власти были вовлечены самые разные люди: священнослужители, кадии, традиционные предводители кланов и племен, вроде сербских князей или капитанов боснийских мусульман, продажные чиновники. Одновременно центральные власти стали по мере возможности освобождать столицу от янычар, отправляя их в гарнизоны, разбросанные по всей империи; когда начинались задержки с выплатой жалованья, янычары начинали вести себя в привычном духе и на новом месте. Особенно много их было в Боснии и Сербии, а к 1792 году половина мужского населения Салоник была записана в тот или иной янычарский полк. Все эти местные властные группировки представляли собой опасный противовес коррупции и нерешительности центральной власти, чьи наместники часто вели себя как почетные гости, благосклонно наблюдающие за спектаклем, главные роли в котором играют совсем другие люди.
Следствием хаоса во власти и равнодушия центрального правительства к тому, что происходит в провинциях, стало появление местных династий аянов, или деребеев, то есть «правителей долин», [74] словно государство было слишком измождено, чтобы лазить по горам и подниматься на перевалы, разделяющие эти долины.
Албанец Али-паша, один из самых самовластных и грозных аянов, правил своим пашалыком двадцать лет. Родился он в Янине в 1745 году. Земли прибирал к рукам хитростью, силой, страхом, жестокостью и дерзостью; его владения включали большую часть Южной Албании, Северной Греции и Македонии; он свободно вел переговоры с европейскими державами от своего собственного имени. Когда изучаешь его деяния, порой кажется, что вся его жизнь была посвящена мести албанцам-сулиотам, которые когда-то обесчестили его мать, настоящую ведьму; порой же думаешь, что он был диктатором современного типа, родившимся не в свое время: он построил хорошие дороги и разбирался в вопросах торговли. Однажды он любезно предложил Генри Холланду остаться у него на службе в качестве личного врача, а когда тот, разумеется, отказался, попросил снабдить его каким-нибудь хорошим безвкусным ядом. Среди подданных он пользовался определенной поддержкой, поскольку, угнетая народ, не давал угнетать его никому другому. Порой он использовал Порту в своих целях, порой оказывал ей открытое неповиновение, но та долгое время успешно делала вид, что Али-паша — именно тот самый человек, которого она желает видеть на этом месте, и только в начале 1820-х годов разрыв стал открытым и неизбежным. Старый лев Янины продолжал сражаться, палить в своих врагов, отдавать приказы и клясться, что жестоко отомстит, когда османские солдаты уже ворвались в его дом; он внушал такой ужас, что они убили его, даже не пытаясь сойтись лицом к лицу, а стреляя вверх сквозь дощатый пол.
74
Никто к тому времени уже не мог считаться правителем гор — там было царство разбойников.
В таких обстоятельствах простой народ беднел, но кое-кому удавалось существенно обогатиться. В каждой деревне находились люди, нажившие состояние на военной службе, сборе налогов, ростовщичестве, торговле или скупке по дешевке наследственных земельных наделов. Последствием экономических потрясений XVII века в следующем столетии стало развитие торговли и рост имущественного неравенства; социальные и демографические изменения, по всей видимости, нашли отражение в более быстром, чем раньше, распространении эпидемий из города в город (заразу разносили войска и торговые караваны).
Чума обычно начиналась в Константинополе в апреле или в мае, достигала пика в августе и прекращалась в октябре; корабли везли ее в Каир и Александрию, караваны — в балканские города. Распространению заразы способствовали войны: в 1718 году татары принесли ее в Белград, в 1738-м русская армия, подхватив чуму в Молдавии, разнесла ее по всей Украине, а австрийские армии регулярно разносили ее по Банату и Венгрии. Иногда эпидемия вспыхивала ни с того ни с сего, неожиданно и необъяснимо, за пару месяцев опустошая целые города, в которых о чуме не слыхивало уже несколько поколений. Казалось, она всегда с особенной свирепостью обрушивается на районы, уже пострадавшие от неурожая, землетрясений или прохода армии. Если в XVI веке численность населения росла, то в XVII — падала, причем явственнее всего это было заметно в сельской местности, жители которой бежали в города, где было безопаснее. Там их ждала чума, но все равно доля христиан в городском населении на Балканах выросла очень сильно.
Один немец заметил в 1553 году, что почти все дома в османском городе выглядят одинаково: «Построены из дерева в один этаж, стоят прямо на земле и на одном с ней уровне, подвалов нет». (Исключением была своевольная Албания: там дома напоминали крепостные башни, а вход в жилые помещения лежал через люк) В конце XVIII века в греческой деревне Амбеликья, где делали краску, известную как «турецкая красная», процветала группа торговцев этой краской, имевшая представителей в Вене и Лондоне; их роскошные и богато украшенные дома стоят до сих пор. В 1787 году один коммерсант-грек, живший на Сифносе, оставил жене и детям доли в оливковых рощах, виноградник, три корабля и лодку; то ли из озорства, то ли, наоборот, по здравом размышлении он завещал своей жене лестницу, ведущую к реке, а одной из дочерей — железный причал у ее подножия.
Развитие денежной экономики началось еще в конце XVI века, когда возникла нужда в профессиональной пехоте на денежном довольствии; однако хотя османы и полюбили прикарманивать все, что плохо лежит, они никогда по-настоящему не умели обращаться с деньгами. «Многие из них обладают недюжинным умом, — писал делла Валле в начале XVII века, — но во всем, что касается коммерции, мы можем дать им фору, поскольку у них гораздо меньше, чем у нас, знаний в этой области». Все средства, которыми османы располагали, они тратили на продвижение по карьерной лестнице. Служба в администрации, в армии или по духовной линии определяла их принадлежность к правящей касте, поскольку османы не были объединены общим этническим или географическим происхождением. Конечно, среди них встречались исключения — например, губернатор, который утверждал, что пашам следует заниматься торговлей, чтобы смягчать тяготы, лежащие на простом народе, — но вообще турки, обладавшие хоть каплей честолюбия, были по натуре своей рантье: вечно мечтая о повышении по службе и о благах, которое это повышение принесет, они использовали все свои деньги для того, чтобы получать должности, позволявшие им наложить руку на часть богатств, которые создавались у них под носом.
В отличие от аристократии Запада, которая в конечном счете занялась торговлей, промышленностью и финансами, для османов понятие богатства по-прежнему ассоциировалось с поблескивающей грудой награбленных сокровищ. Если в странах Западной Европы война служила экономике и оказывала на нее в целом стимулирующее влияние, то в Османской империи все было наоборот: экономика служила войне. Власти проводили реквизиции, как это было в старину, когда богатства империи распределялись по воле султана, а большая часть воинов могла сама себя прокормить. Реквизиционные цены были куда ниже рыночных, и страдали от этого, разумеется, самые лучшие производители. Культурные различия были причиной отчуждения между османами и теми жителями империи, которые превращали их труд в капитал, а капитал — в доход. Представители меньшинств, то есть люди, по определению не игравшие ни малейшей роли в политике, все активнее вкладывали деньги в торговлю, промышленность и даже в землю. Османское государство не считало поощрение торговли своей задачей — впрочем, даже если бы и считало, к XVIII веку у него уже не было для этого достаточных возможностей. Поэтому масштабы деятельности доморощенных капиталистов оставались, по меркам Западной Европы, относительно скромными; да и в любом случае быть очень богатым человеком в империи всегда было небезопасно. Хитрость и интриги в определенной степени позволяли османам и меньшинствам использовать друг друга к взаимной выгоде — так что важно было не кто ты есть, а с кем ты знаком.
В зените власти Али, паша Янины, вел себя самым непредсказуемым образом. Его обаяние не уступало его чудовищной жестокости: Байрон был им совершенно очарован (и написал об этом своей матери). Генри Холланду он выдал паспорт, предписывающий всем подданным относиться к этому путешественнику так, словно это сам Али. Ослушникам паша грозил не Кораном, не властью султана и не судом. В самом низу свитка извивалась зловещая черная надпись: «Поступай по сему, иначе будешь пожран Змеем».
«Империя падет, — писал Мустафа Али (1541–1600), — когда наши потомки скажут: „Закон — это то, что угодно нам“.» Но на самом деле империя, с грехом пополам залатывая пробоины и заделывая бреши, дожила до того времени, когда западные путешественники не то что перестали восхищаться системой османского государства, а стремились удивить своих читателей, обнаружив в этом государстве хоть какие-то признаки системы. Впрочем, среди гостей с Запада было и несколько романтиков, полагавших, что беспорядочное и случайное насилие Османской империи, пусть и прискорбное само по себе, уравновешивается столь же беспорядочными проявлениями благородства и мудрости. Уркварт, много путешествовавший по Албании в 1830-е годы, пришел к убеждению, что гибкость османских законов предпочтительнее, чем положение дел на Западе, где безжалостная жестокость и мерзости промышленной революции находили в законе полную поддержку. Он считал, что личностная природа власти автоматически обеспечивает империи необходимую систему сдержек и противовесов, а также способствует постоянному диалогу между теми, кто этой властью обладает. Размышляя о той детской беспечности, с которой вожаки восстаний стремились к своему неизбежному концу, Уркварт пришел к выводу, что восстания здесь начинаются с человека, а не с идеи, и что предательство каждого из вожаков есть «следствие той же самой отваги и решительности, на которых единственно зиждется их авторитет». По любому поводу велись переговоры и обсуждения; жалобы и претензии внимательно выслушивались, после чего всякий раз находилось решение, устраивающее обе стороны. До чего же это лучше, думал Уркварт, чем слепое неправосудие, ежедневно осуществляемое по отношению к его собственным соотечественникам равнодушной и безжалостной системой!
Османы полагали, что раз уж все люди несовершенны, то лучше, чтобы власть принадлежала тем, у кого во всем, что происходит вокруг, есть свой денежный интерес. Чиновник, продающий должности, плут-откупщик или просто «предсказуемый» судья, [75] очевидно, уже успели нагреть руки, и для того, чтобы на них можно было положиться, достаточно небольшой, вполне разумной суммы. А вот люди, открыто объявляющие о своей честности, решительно у всех вызывали страх. Некоторое время они действительно держались неприступно, из-за чего отправление правосудия задерживалось и все дела стояли, — но всем было известно, что от решимости праведника не останется и следа, как только он получит жалованье — и тогда берегись: он рьяно возьмется наверстывать упущенное.
75
«Нам рассказывали, что в Турции все-таки есть неподкупные судьи, — писал Портер, — но лично мне таковых видеть не доводилось».
22
Иллюзия
Наверное, термин «упадок» не совсем подходит для описания ситуации в Османской империи той эпохи. Старая система пережила потрясения начала XVII века и вышла из них более сложной и дробной, лишенной цели, заурядной — и более современной. Войско сипахи разложилось во многом потому, что чем дальше, тем большую роль в экономике начинали играть деньги. Власть в провинциях все крепче держала в своих руках местная знать, гораздо лучше знакомая с положением дел в конкретном районе, чем центральное правительство, и любезно избавляющая последнее от необходимости принимать решения по любому поводу. Правящие круги были разбиты на группировки, вызывающие тем больше ненависти у проигравших, чем больший успех им сопутствовал; но протекция в Османской империи, как и везде, была разновидностью меритократии: человек, отправивший ко двору способного десятилетнего мальчика, будущего великого визиря (1706–1710) Чорлулу Али-пашу, сделал это для того, чтобы расширить свои связи и, «будучи его покровителем, когда-нибудь получить от этого выгоду». Писари XVIII века писали на худшей бумаге, чем их коллеги, жившие столетием раньше, но записи их были более точны и подробны. Люди пера, похоже, перенимали эстафету у людей меча — как это, собственно, происходило во всех крупных европейских государствах.