Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Нижеследующее письмо одного немецкого солдата должно было бы стать напоминанием для любого высокого командования. Этот солдат писал домой в Гейдельберг, и письмо — из-за небрежности цензуры — добралось до семьи так, как будто речь шла об обычном почтовом отправлении.

ПИСЬМА ЖИЗНИ И СМЕРТИ

«Дорогие мои, если бы вы только знали, как мне не хватает нашего Гейдельберга, — писал немецкий солдат Штефан Хольм, для которого Великая война началась с неожиданной дружбы, а в действительности с подлинной, постыдной мужской фронтовой любви. — На позициях самое ужасное не свист снаряда, не сама смерть, которая выглядит просто отвратительно, но то, что нет сна. Спать удается мало, всегда вполглаза, всегда настороже. Когда греческий Морфей на своей барке все-таки увлекает меня вниз по реке забвения, уделяя кусочек обманчивого сна, я вижу в нем нашу пурпурную реку Неккар и крепость на горе, наш университет и длиннобородых профессоров, еще не знавших во времена моей юности о бесчеловечности самых цивилизованных наций Европы.

Не знаю, дойдет ли до вас это мое письмо из-за цензуры, но я чувствую потребность описать вам свой самый страшный жизненный опыт. Вы уже читали в газетах, как победоносно мы начали наш поход и держали в клещах сам Париж, но тогда Жоффр взял реванш и отбросил нас от Марны, а на севере — даже до проклятой реки Эны. Тут и французы, и мы стали бороться за то, чтобы на флангах фронта окружить противника. Мы атаковали нашим правым флангом, французы — своим левым, и все это — и отступление, и атака — не отличалось от обычных военных маневров до тех пор, пока к нам в руки не попало множество военнопленных. Больше всего было французов, но были и солдаты из Иностранного легиона. Никто не знал, что с ними делать, лагерей для военнопленных у нас еще нет, и всех на фронте удивил приказ, согласно которому каждый из нас должен был получить одного пленного, чтобы „заботиться о нем“. Мои товарищи, простые солдаты, малообразованные и уже погрязшие в крови, сразу же стали смотреть на своих арестантов как на слуг или, еще хуже, как на псов. Немногим лучше вели себя и зрелые сорокалетние люди из ландвера [9] и офицеры-уланы, располагавшиеся на позициях чуть подальше от нас.

9

Ландвер (Landwer, нем.) — части, сформированные из солдат, уволенных в запас. Второочередные формирования, призыв в которые проводился только в военное время.

Французы не только стирали им белье, штопали носки, набивали патроны, но и терпели оскорбления и побои, и должны были обращаться к ним льстивым титулованием „господин граф“ или „ваше сиятельство“. Конечно, это было одновременно и смешно и грустно, а я, понимая, что не могу помочь другим, решил хотя бы к своему пленному относиться как к человеку. Вы, мои дорогие родители, знаете меня. В моем сердце нет места ненависти… Мне понравился один поляк по имени Станислав Виткевич. Выяснилось, что он говорит по-немецки и хорошо знает наших гениев Гёте и Шиллера, потому что раньше, до этой войны, учился в Париже.

Можете представить, как мы сблизились. Иногда я покрикивал на него и заставлял чистить мне ботинки, но он знал, что я делаю это затем, чтобы мы не попали под подозрение. Когда все затихало, мы долго разговаривали, читали друг другу стихи и обещали, что наша дружба не прекратится и после войны. Как легкомысленно мы давали обещания о послевоенной дружбе… У нас здесь, на французской земле, была всего одна осенняя неделя, которую мы могли провести вместе. Я рассказывал ему о вас, о нашем Гейдельберге, о немецкой науке, которая однажды объединится с наукой Оксфорда и Сорбонны и прекратит эту страшную войну. Он доверил мне историю о том, как в Париже, во время затемнения и нашей осады, он женился на прекрасной девушке. Он рассказывал мне о ней как о нимфе с длинными волосами цвета льна и глазами голубыми, как мелководье теплых морей. Он так живо описал ее мне, что я и сам мгновенно полюбил госпожу Виткевич, и меня очень больно поразило известие, которое он сообщил мне за несколько дней до нашего расставания навек: его возлюбленной больше нет, она спит вечным сном среди звезд, и теперь он вдовец.

Я опечалился вместе с ним, но в то же время стал надеяться, что его одиночество может укрепить нашу дружбу, что мы с ним вдвоем сможем стать символом новой, изменившейся Европы — Европы друзей, а не врагов. Я представлял себе нашу первую послевоенную встречу: в закрытом экипаже я еду в дальний конец парка Лазенки в Варшаве. Выхожу, расплачиваюсь с извозчиком, а Станислав — растрепанный, взволнованный, взлохмаченный — бежит мне навстречу. Я заключаю его в объятия как дорогого друга, которого не видел долго, слишком долго, и внезапно все исчезает: и атаки, и поля смерти, и немецкий, польский и французский языки. Остается только дружба, о которой я думал, что она будет вечной. Откуда я мог знать, мои дорогие родители, что она прекратится всего через несколько дней…

Что ее конец близок, об этом я узнал еще 15 сентября, но до последней минуты скрывал приказ от своего поляка. Там говорилось, что после мощной артиллерийской подготовки и воздушного налета, которые должны уничтожить врага, готовится стремительная атака нашей конницы и пехоты. Когда придет время атаковать, каждый немецкий солдат должен выставить перед собой пленного как живой щит от „дружеского огня“ с французской стороны. Я не мог поверить в это. Мои соратники, простые солдаты, встретили этот приказ одобрительным воем. Синяки и отеки под глазами теперь казались ничтожными повреждениями по сравнению с теми, что в последние дни наносили беднягам их „господа“. Они следили единственно за тем, чтобы не изувечить их слишком сильно, чтобы увечья не лишили пленных возможности двигаться, когда прозвучит сигнальный свисток.

Когда прозвучит сигнальный свисток… Я представлял себе этот день со смесью ужаса и отвращения, которые вызывает у каждого цивилизованного человека война. Мой добрый поляк заметил странную подготовку на наших позициях и озабоченно спросил меня, что она означает, а я, как добрый доктор-смерть, не сказал ему правды. В последний день нашей дружбы я с нежностью смотрел на него, зная, что ничем не могу ему помочь. После полудня 17 сентября артиллерия умолкла. Нам было приказано привязать к себе пленных веревками так, чтобы они стояли спиной к нам. Начались крики и вопли. Заплакал и мой поляк, а я воспользовался возможностью в последний раз приласкать и поцеловать его.

Когда десятки унтер-офицерских свистков запели одновременно, мы выскочили на бруствер. Французы, привязанные перед нами, не просто кричали, а визжали, как свиньи. Мои сослуживцы кололи их штыками, ругали и гнали перед собой, как скотину. Некоторые пленные отчаянно пытались докричаться до соотечественников на той стороне в надежде, что, может быть, те догадаются, что к ним приближаются французы, и не станут стрелять. Но с какой-то сотни метров раздались выстрелы, и пленные начали падать, словно сухие пшеничные снопы. Нам было приказано пробежать с ними как можно дальше и перерезать связывающую нас веревку, как только они будут убиты или хотя бы легко ранены, а потом залечь. Я всю ночь размышлял, что будет лучше для меня и моего поляка — отстать и тем самым попытаться спасти ему жизнь или рвануться вперед прежде других и пристрелить его, если он будет тяжело ранен. Я решился на второе.

Я погладил его в последний раз перед атакой и после свистка помчался вперед настолько быстро, насколько меня могли нести мои ноги. Последний раз я подумал, что мы — как в платоновском „Пире“ — соединены при жизни и умрем вместе. Я планировал, когда в него попадут, перерезать веревку, но не залечь, а бежать дальше, чтобы французские пули сразили и меня, но получилось иначе. Для Станислава Виткевича Великая война закончилась на пятидесятом метре ничейной земли, когда „дружественная“ французская пуля поразила его чуть выше сердца. Для меня эта война продолжается и сейчас. Признаюсь, я лишь мгновение думал о том, чтобы бежать дальше, вперед. Сколько? Еще двадцать, может быть, тридцать метров, напрасно пытаясь добраться до французских окопов. Но я этого не сделал. Как трус я залег, хотя и продвинулся дальше, чем мои товарищи. Я оглянулся и увидел, что на поле, как мешки с мукой, лежат французы. Лица наших солдат были безумными, как, наверное, и мое лицо тоже. Унтера кричали: „Посмотрите на Штефана, банда, посмотрите, докуда он добежал!“ — так подгоняли остальных, чтобы они подтянулись ко мне. Вечером все закончилось. На нашем участке фронта, точное местоположение которого я не могу вам указать, нам удался небольшой прорыв. Вместо голландских сыров, которыми нас непрестанно пичкало интендантство, мы нашли оставленные неприятелем французские мясные консервы с надписью „Мадагаскар“ и чеснок. Эти мясные консервы мы пожирали как одержимые, как самое вкусное лакомство, пока кто-то не сказал нам, будто бы среди французов ходят слухи, что это не говядина, а мясо обезьян. Нам стало противно, и оставшиеся консервы мы бросили, пусть обезьянье мясо „Мадагаскар“ дожидается французов — мы знали, что уже на следующий день они вернут себе прежние позиции. Мертвых, которых они изрешетили, мы собрали тихо и поспешно. Наш командир сказал нам, что мы отойдем в старые окопы, а я вчера награжден Железным крестом. Я — самый большой трус, не сумевший погибнуть, когда мой друг пал, скошенный множеством пуль. Утешаю себя только тем, что этот крест заслужил Станислав Виткевич. В моих глазах он останется единственным поляком из французского Иностранного легиона, награжденным немецким Железным крестом второй степени.

Мне стыдно, что я пишу вам о своей слабости, но я стыдился бы еще больше, если бы кто-нибудь мог заглянуть мне в сердце, где нет ничего, кроме льда. Целую ваши руки, отец и мама, и прошу вас, чтобы хотя бы вы, родившие меня, простили мне мои слабости и помолились за меня Господу Богу, который все видел, но не остановил эту резню. Прощайте. Ваш, еще живой, сын Штефан».

* * *

«Наши позиции.

Знаю где, но не пишу, так как цензура все равно вымарает.

Дорогой отец, дорогая мама!

Эта война то смешная, то печальная. Раньше я не писал вам о том, что мы нашли новый способ ведения войны. Теперь и мы, и швабы закрепляемся на позициях, роя глубокие ямы, куда забираемся как кроты. Все началось тогда, когда мы понесли большие потери от единственного пулемета, из которого стрелял один окопавшийся улан. Несколько таких пулеметных точек смогли остановить наше продвижение вперед севернее Эны на несколько дней. Вероятно, тогда и у нас, и у немцев возникла идея, что в хороших окопах мы сможем гораздо дольше удерживать позиции, и мы на день или на два — и они тоже — побросали винтовки и схватились за лопаты. Вначале мы копали ямы не слишком глубокие, как воинские могилы, и были уверены, что скоро заполним их своими телами. Потом мы стали соединять эти ямы траншеями и рвами, и в конце концов образовался маленький городок глубиной в четыре метра. Думаю, что нам позавидовали бы все кроты Франции. Кое-где у нас были рвы шириной до десяти метров и длиной около пятидесяти. На узких участках мы устанавливали лестницы, наблюдали за противником в бинокль и видели, что из их окопов тоже летит земля.

Поделиться с друзьями: