Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Совсем потерял надежду и великий маэстро Ханс-Дитер Уйс. Концерт, который он дал в оккупированном Брюсселе, теперь казался ему последним моментом умирающей цивилизации. После он наблюдал только за голодом, отступлением и смертью. Его пригласили к двум немецким принцам, тяжело раненным в Голландии и Франции. Это было самым трудным из всего, что когда-либо делал певец. Когда маэстро позвали, принц Шаумбург-Липпский уже умер, и его пение над смертным одром было по сути реквиемом, но принц Мейнинген еще подавал признаки жизни, когда певца срочно привезли к нему на санитарном автомобиле. Принц хриплым голосом попросил исполнить для него арии Баха, а он, сам не зная почему, стал петь один из канонов Баха, что было глупо и почти невозможно для одного исполнителя. Он начинал верхним голосом, как тенор, а потом опускал дрожащий голос в нижний регистр, но ему казалось, что рядом с ним кто-то глухо подпевает холодным тенором. Нет, это пел не умирающий принц, у того едва хватало сил, чтобы дышать. Уйс слышал, очень хорошо слышал, как смерть вместе с ним в верхнем регистре поет двухголосный канон. А потом принц умер. Какие-то орденоносные офицеры, только и ждавшие смерти принца, вошли в комнату, сказали один другому: «Кончено!» — и грубо выставили певца вон. На выходе он увидел врача с металлическим тазом, где уже был приготовлен тестообразный гипс для изготовления посмертной маски.

Потом какие-то увешанные орденами офицеры предложили ему спуститься в подвал. Там он сел за стол с двумя стариками, говорившими только по-французски. Он завел с ними разговор и узнал, что они — владельцы этого дома, превращенного в штаб немецкой армии. Старики упорно твердили, что дом принадлежал их семье триста лет, вплоть до 23 сентября 1914 года, а потом спросили, не он ли пел на верхнем этаже. Он подтвердил это и представился, в ответ те вскочили и поцеловали ему руки. Сказали, что два раза слушали его в Париже, а маэстро Уйсу все это казалось настолько необычным, что он не знал, плакать ему или выругать этих стариков, целующих ему руки. Выходит, цивилизация все-таки выжила, но загнана в подвалы и настолько стара, что умрет еще до конца Великой войны, подумал он.

Эти мысли занимали его и две последующие недели, пока его возили где-то за линией фронта и заставляли петь, как заводную куклу. Но разве он сам не признался себе, что лишился всех чувств и потерял веру в искусство? И разве тогда не все равно, где он поет и кто приказывает ему петь? Так он невольно соглашался с воинскими порядками. Его возили, представляли распоряжающимся офицерам, он выступал… 1914 год он должен был завершить рождественским концертом в штабе верховного командования под Лансом в присутствии принца-престолонаследника Фридриха Вильгельма, формально командовавшего Пятой немецкой армией. Ему сообщили, что вместе с ним будет петь и великая Теодора фон Штаде. Престолонаследник встретил певцов так, слово на дворе стоял семнадцатый, а не двадцатый век. Сказал, что ему очень приятно, что они пожаловали в его владения, а собравшиеся вокруг него генералы озабоченно посмотрели друг на друга. Потом за певцами закрылись двери. Принц оказался единственным слушателем. Теодора запела свою партию чистым, хорошо сохранившимся голосом, а когда нужно было вступать Хансу-Дитеру, тот закашлялся фронтовым кашлем недокормленного человека с подорванным здоровьем. Принц поднял брови, посмотрел на них своими влажными глазами, а старик с цимбалами снова заиграл тему хора Санктуса из мессы Баха си-минор. Теодора спела прелюдию, а затем и Уйс, на этот раз очень удачно, ответил ей. Принц смотрел на них с жадным вниманием. Улыбался счастливо, но с каким-то отчаянием, словно находился на грани нервного срыва. В конце небольшого концерта а капелла он сказал певцам, что они внесли немного цивилизации в эту страшную войну, почти слово в слово повторяя то, что говорили Уйсу его генералы после концертов. Маэстро был огорчен этим. Об ужине он даже не подумал. Воспользовавшись случаем, он попросил у его высочества разрешения посетить на фронте берлинские полки, находившиеся всего в нескольких километрах. «Нашим солдатам на Рождество тоже нужна музыка», — сказал он, и престолонаследник сразу же подписал ему пропуск и распорядился насчет транспорта.

В окопах возле Авьона, пахнувших могильной глиной, его встретили представители 93-й дивизии, все любители оперного пения. Среди них он узнал и многих сотрудников «Дойче-оперы». Сейчас это были усталые солдаты со вшами в волосах, румяными от мороза щеками и красными от алкоголя носами. «Sing fur sie» [12] , —сказал ему один тенор из оперного хора, первым закричавший «ура» при появлении Уйса. Но что петь, когда он больше не верит в искусство? Что-нибудь немецкое? Баха? В конце концов выбор сделали солдаты. Они во весь голос кричали: «Дон Жуан, Дон Жуан!» — и он запел арию «Fin ch’han dal vino». Начал на итальянском: «Fin ch’han dal vino / calda la testa / una gran festa / fa’preparar» («Пока существует вино, пей его холодным, сразу будет праздник, приготовленный для тебя») — а продолжил на немецком: «Triffst du auf dem Platz / einige Madchen / bemuh dich, auch sie / noch mitzubringen» («Если вы встретите на площади каких-нибудь девушек, постарайтесь взять их с собой»). Во время пения Уйс вдруг заметил, что происходит что-то необычное. Солдаты растрогали его. Это была не прежняя угрожающая публика с биноклями перед глазами, да и голос, казалось, стал литься из глубины груди, где он столько лет держал взаперти свою душу, душу художника. Он вспомнил Эльзу из Вормса, разрешил наконец появиться своей несчастной тени в эту рождественскую ночь и надышаться звездным воздухом, и запел так, как не пел уже пятнадцать лет. Он ухватился за одно из рождественских деревьев и стал подниматься по высоким окопным ступенькам на простреливаемую полосу между немецкими окопами с одной стороны, а с другой — французскими и шотландскими. Напрасно ему говорили, что еще вчера там не смогли даже подобрать раненых, лежащих с припорошенными снегом лицами и зовущих на помощь.

12

«Пой для них» (нем.).

Нет, Уйс сделал несколько шагов и оказался на ничейной земле. Его голос был хорошо слышен и во вражеских окопах, а один солдат из 92-й шотландской дивизии раньше других сообразил, что так исполнять арию Дон Жуана может только великий Ханс-Дитер Уйс. Это был Эдвин Макдермот, бас из Эдинбурга и постоянный партнер Уйса, исполнявший роль Лепорелло во время гастролей маэстро в Шотландии. Солдат Эдвин дождался конца арии, а затем поднялся из своего окопа и, словно в ответ, запел арию Лепорелло: «Madamina, il catalogo e questo / delle belle che amo il pardon mio / un catalogo egli e che fatt’io, / osservate, leggete con me» («Моя госпожа, вот подлинный список любовниц моего господина, список, который составил я, а теперь вместе со мной посмотрите и вы»).

Два певца невольно двинулись навстречу друг другу. Когда оставалось пройти не более ста метров, они друг друга узнали. Они улыбались, их глаза сияли. Казалось, с Уйсом под руку идет его подруга Эльза из Вормса. Внезапно все обрело смысл. Лепорелло пел все громче: «In Italia sei cento e quaranta, / in Almagna due cento e trent’ una, / cento in Francia, in Turchia novant’ una» («В Италии шестьсот сорок дам, в Германии — двести тридцать одна, сто во Франции и в Турции — девяносто одна»).

Два старых друга и соратника обнялись; в этот момент раздался крик. С французской стороны кто-то запел арию Командора: «Don Giovanni, a cenar teco / m’invitarsi, e son venuto» («Дон Жуан, я иду на ужин, ты пригласил меня, и я пришел») — и вслед за этим сразу же раздались пулеметные очереди. Едва увидев улыбающегося Дон Жуана, Лепорелло пошатнулся и упал. Своим крупным телом он прикрыл Уйса от пуль гневного певца из французских окопов, адресовавшего свои выстрелы явно немецкому великому баритону, а не шотландскому басу.

Вместо Дон Жуана на ничейной полосе потерял жизнь его верный слуга Лепорелло. Так Великая война началась и закончилась для славного шотландского артиста, когда он решил ответить на голос маэстро Уйса и спел в первой военной опере 1914 года. Как только шотландец упал, кто-то закричал. Немецкие солдаты подбежали к Уйсу, чтобы оттащить его назад в окоп, а тот никак не хотел оторваться от Макдермота. Он едва не задохнулся от слез — оплакивал Эльзу, а теперь и Эдвина из Эдинбурга.

Имя убийцы Лепорелло навсегда осталось неизвестным, в том числе и потому, что эта смерть повлекла за собой цепь неожиданных благоприятных перемен на фронте под Авьоном. Казалось, погиб мессия: смерть шотландского солдата положила начало переговорам, а затем, в канун Рождества, и перемирию между частями 93-й немецкой дивизии, 92-м шотландским полком и 26-й французской бригадой. Шотландский священник, отец Донован, в полночь отслужил мессу для тысячи человек, а не следующий день, в Рождество, были похоронены все мертвецы, которых долгое время невозможно было собрать между окопов. На похоронах Макдермота играли шотландские волынщики, а Уйс пел над его неглубокой солдатской могилой, клянясь, что исполняет моцартовского Дон Жуана в последний раз.

С ТИФОМ ДЕЛА ОБСТОЯТ ТАК

Человек чувствует, как в нем рождается озлобление, которое быстро углубляется и превращается в усталое отчаяние. В то же время им овладевает некая психическая слабость, распространяющаяся не только на мышцы и сухожилия, но и на функции всех внутренних органов, включая желудок, с отвращением извергающий любую пищу. Несмотря на сильную потребность в сне и общую усталость, сон бывает беспокойным, неглубоким, наполненным страхом, не приносящим свежести. Мозг страдает; он становится тупым, растерянным, словно бы окутанным туманом. Голова кружится, во всех членах ощущается какая-то неопределенная боль. Временами, без каких-либо причин, начинается носовое кровотечение. Это начальная фаза.

Это было начальной фазой состояния многих белградцев, когда в конце декабря 1914 года началась эпидемия тифа. Сербские газеты с нескрываемым злорадством писали об оспе в Венгрии и холере в Австрии, но обходили молчанием сербский тиф. А болезнь надвинулась с дунайской стороны, через лужи и мелкие речные рукава, где скопилась мутная от крови и мертвых тел вода: ее своими волнами принесла больная Дрина и заразила и без того болезненную Саву, передавшую хворь нерешительному, полному ужаса Дунаю. О том, что необходимо что-то предпринять, догадались обессилевшие болотные цапли и небольшие мелководные лягушки, но они ничего не могли сказать людям, пьянствовавшим в кафанах и праздновавшим второе выдворение швабов из Сербии, певшим те же песни, что и в начале Великой войны.

Первые заболевшие обвиняли трактирщиков и кислое вино за плохой и беспокойный сон и головные боли, не прекращавшиеся с утра до вечера. Потом появились какие-то огни там, за Бара-Венецией, и люди подумали, что это цыгане, вместе с освободителями возвратившиеся в свои землянки и лачуги, жгут какое-то рванье. А это санитарные власти потихонечку жгли одежду первых заразившихся, еще не желая объявлять эпидемию, чтобы враг оставался в неведении и не смог использовать тиф в своих интересах.

Вскоре первые заразившиеся сыпняком свалились с ног. Теперь казалось смешным то, что они обвиняют в своем печальном состоянии разнузданные пьяные компании своих собутыльников. У них стучали зубы; на коже груди и живота появились черные фурункулы размером с чечевичное зерно. Бессознательное состояние становилось все более глубоким, а десны и зубы покрывались какой-то черноватой смолистой массой. Но даже когда из многих домов стали доноситься вопли, эпидемия тифа в Сербии объявлена не была.

В Белград, Шабац, Смедерево, Лозницу, Валево — во все города вплоть до Ужице и вновь освобожденных территорий на юге тиф вторгся как всадник, но топот копыт его коня не слышен был даже в самой глубокой тишине. Болезнь распространялась подобно сорняку на запущенном поле, и вскоре больницы были переполнены несчастными, за которыми ухаживали сестры Сербского Красного Креста, в свою очередь заражавшиеся от пациентов. Их лечили доктора всех званий, вскоре тоже превращавшиеся в пациентов. На помощь сербским докторам прибывали врачи из Греции и Британии, но и они становились жертвами сыпного тифа… Так болезнь уносила тех, кто не погиб в сражениях.

Поделиться с друзьями: