ЖАНРЫ

Витрины великого эксперимента. Культурная дипломатия Советского Союза и его западные гости, 1921-1941 годы
Шрифт:

Поездка Горького по стране после возвращения из европейской «ссылки» определенно была тщательно спланированной акцией, в которой тесно переплелись разработанная в 1920-х годах методика сопровождения иностранных гостей и способ представления советских достижений внутренней массовой аудитории в ее пути к светлому будущему. И «культпоказы», и социалистический реализм являлись порождением одной и той же культурной и политической системы, а следовательно, между ними имелось множество точек пересечения и совпадения. С возвращением Горького начался перенос методов, первоначально разработанных для иностранных гостей, на собственную, советскую публику.

Илл. 4.1. Кадр из документального фильма режиссера Марины Голдовской «Власть Соловецкая», запечатлевший крепость на одном из северных островов Соловецкого архипелага.
Монастырь XV века, использовавшийся православной церковью для заключения еретиков, был объявлен Соловецким лагерем особого назначения в 1923 году. В конце 1920-х именно он стал прототипом нарождающегося ГУЛАГа. (Фотоархив РИА «Новости».) 

Однако Горькому позволили посетить совершенно особый вид «образцового учреждения», куда невозможно было попасть ни одному иностранцу, — прообраз концлагеря ОГПУ для принудительного труда в зарождавшейся системе ГУЛАГа, который располагался в бывшем Соловецком монастыре. После тщательно подготовленного визита именитый гость опроверг обвинения иностранных обозревателей в использовании там принудительного труда и жестокостях ОГПУ. Посещение Горьким, при его весомой общеевропейской репутации, печально известного трудового лагеря выдвинуло писателя на передний край советской контрпропаганды, которая велась уже с 1925 года. В тот год в Нью-Йорке вышел сборник, озаглавленный «Письма из российских тюрем», где были в том числе и письма с Соловков; поздней весной того же года С.А. Мальсагову удалось совершить побег с одного из лагерных островов северного архипелага, и вскоре он опубликовал книгу «Адский остров». Затем последовали публикации произведений других бежавших заключенных на других языках, главным образом на русском, немецком и французском. Несмотря на политические и стилистические различия, эти первые советские лагерные мемуары, опубликованные за рубежом, представляли схожую картину Соловков — места, где заключенные вынуждены были постоянно заниматься тяжелым физическим трудом в ужасных условиях, голодая и нередко терпя садистские издевательства со стороны охраны. К тому времени, когда Горький приехал на Соловки, иностранные конкуренты обвинили Советский Союз в использовании принудительного труда для понижения цены строевого леса, идущего на экспорт, и к 1930 году США, Франция и некоторые другие страны ограничили либо совсем запретили импорт леса из Советского Союза. В ответах советского государства на протест международной общественности, последовавших с начала 1920-х годов (и включавших отчеты многочисленных специальных комиссий, а также отрывки из соловецких очерков Горького, печатавшихся в советской прессе в 1929 году), большое внимание уделялось успешной реабилитации и перевоспитанию заключенных{438}. Громогласное публичное восхваление Горьким Соловков оказалось, таким образом, неотъемлемой частью непрерывной советской контрпропагандистской кампании, резко отметавшей все доказательства использования принудительного труда. Однако у Горького была и своя программа, или, лучше сказать, своя политико-эстетическая миссия. Поездка писателя на Север стала важным прецедентом в его проекте, который предполагал на основании мнимой реальности представить самим советским гражданам картину будущего советского превосходства.

Спор о Горьком традиционно вращается вокруг двух диаметрально противоположных полюсов. С одной стороны, вслед за знаменитым обвинением, зафиксированным Александром Солженицыным в его «Архипелаге ГУЛАГ», писателя называли циничным орудием возникающего сталинизма, которое использовали, чтобы попытаться обелить режим в глазах международного общественного мнения. С другой стороны, существуют и защитники Горького, число которых возросло в России в последнее время, заявляющие, что он — критиковавший красный террор времен Гражданской войны и защищавший интеллигенцию — сам стал жертвой обмана потемкинских деревень либо как минимум надеялся смягчить жестокость сталинского режима{439}. В своей недавно вышедшей книге историк Элизабет Папазян пишет, указывая на его «раздвоенность» или «расколотую идентичность», о загадке Горького: о его наследии гуманиста, резко осуждавшего жестокость Ленина после 1917 года, с одной стороны, и о его же положении сталинского бюрократа от культуры, восхвалявшего чекистов как творцов культуры и «инженеров человеческих душ», с другой{440}. В некотором смысле, однако, концепция «двух Горьких» более плодотворна для объяснения дальнейших дискуссий, чем для понимания самого Горького. Его роль защитника и опекуна интеллигенции, а также его глубоко укорененное идеологическое одобрение ключевых аспектов сталинизма, его проницательное политическое предвидение и пребывание в крепкой, пусть и позолоченной клетке систематических ограничений не всегда противоречили друг другу. Очень важно понять природу возвращения Горького — как именно он использовал свое негодование против Запада и роль вернувшегося «иностранца» для решительного воздействия на курс, по которому двигалась советская культура.

Максим Горький как знатный иностранец

Горький, впрочем, не был ни циником, ни простофилей. Его возвращение из-за границы, столь важное для становления сталинизма, можно рассматривать как политический акт идеологического и культурного деятеля, который успешно спланировал свое возвышение. Многие кажущиеся столь разительными нестыковки в дискуссии о «двух Горьких» могут быть лучше поняты в терминах напряжения (в ключевые моменты карьеры писателя оно усиливалось), имевшегося между двумя сторонами его положения: как человека, находившегося в рамках советской системы и одновременно — вне ее. Его дореволюционный образ босяка, бродяги-бунтаря, изгоя, вышедшего из самых низов общества, который Горький воплощал с «мастерством и находчивостью опытного актера», затмевал его же собственную деятельность в качестве честолюбивого и опытного опекуна интеллигенции, харизматичного руководителя литературного кружка и успешного издателя {441} . После 1917 года этот старый союзник большевиков превратился в нечто вроде внутреннего критика, который использовал свою близкую дружбу с Лениным и доступ к высшему руководству страны как лицензию на посредничество с целью защиты интеллигенции и на публичное осуждение политического насилия, что вызывало нарастающее неприятие со стороны большевистских вождей. Результатом стали потеря авторитета, опала и эмиграция [37] . Евгений Добренко проницательно отмечает:

37

В 1921 году отношения Ленина и Зиновьева с Горьким стали натянутыми, и Ленин настоял на том, чтобы Горький покинул страну якобы для отдыха (Ivanov V. Why Did Stalin Kill Gorky? // Russian Studies in Literature. 1994. Vol. 30. № 4. P. 5–40, [здесь с. 9]; Спиридонова Л.А. М. Горький: новый взгляд. М.: ИМЛИ РАН, 2004. С. 106). В том же году Политбюро официально запретило Горькому печататься в журналах Коминтерна (см.: Власть и художественная интеллигенция. Документы ЦК РКП(б) — ВКП(б), ВЧК — ОГПУ — НКВД о культурной политике, 1917–1935 / Ред. А. Артузов, О. Наумов. М.: Демократия, 1999. С. 14–15). К 1920-м годам Горький все больше и больше вовлекался в советские литературные предприятия (Примочкина Н.Н. Писатель и власть: М. Горький в литературном движении 20-х годов. М.: РОССПЭН, 1998).

Впервые в 1917–1918 годах, в эпоху «Несвоевременных мыслей», Горький не просто потерял массового читателя, но был отвергнут им. В это время он осознает, что оказался на стороне проигравших. Проигрывать Горький не умел{442}.

Писатель вернулся в СССР в 1928 году в роли человека со стороны, поднявшегося на защиту советской системы, но в то же самое время он стремился и к статусу создателя новой культуры. Именно произошедшая с ним внутренняя трансформация полностью объясняет, почему он поддержал выковывание «новых людей» при помощи принудительного труда.

В качестве инструмента для исполнения своей новой роли писатель выбрал травелог — жанр, «демонстрирующий дистанцию между туристом (путешественником, прибывшим извне) и предметом его описания», — посредством которого Горький мастерски сыграл на собственном двойственном статусе в качестве «великого русского писателя и постороннего в России в одном лице»{443}. Однако он использовал эти методы документального повествования не только для того, чтобы сделать свой текст более объективным, но и «в поисках высшей правды» — стремясь не к фотографическому или «натуралистическому» изображению настоящего, а к более глубокой правде будущего{444}.

Масштабная фигура Горького доминирует в советской культуре в процессе ее развития в 1930-х годах. Переписка Горького со Сталиным свидетельствует, что между 1929 и 1936 годами фактически все важные инициативы писателя — целый ряд издательств, журналы, книжные серии, институты и влиятельные коллективные монографии — часто были одобрены самим вождем, а нередко и осуществлены при его личном содействии{445}. Первоначально весьма осторожные со стороны писателя, личные взаимоотношения Горького со Сталиным, как и степень влияния первого на последнего, достигли пика в 1931–1932 годах. Хотя нельзя напрямую связывать неудачную попытку написать биографическую оду в прозе в честь Сталина и последовавшую за этим размолвку с партийным руководством, но к 1933 году Горькому было запрещено выезжать за рубеж, а последние годы своей жизни он фактически провел под домашним арестом. Однако к тому времени Горький приобрел известность не только как посредник или архитектор нового политического курса, но и как наиболее значительная фигура, ответственная за создание социалистического реализма. По словам Л. Спиридоновой, «конечно, Сталин зачастую использовал Горького в своих интересах, но это удавалось ему лишь в том случае, когда эти интересы не расходились с убеждениями самого писателя»{446}. В 1920-е годы именно на вилле в Сорренто, ставшей его персональным «окном в Европу», Горький приучился к советским правилам противопоставления настоящих и будущих «достижений» гнетущему прошлому. Переписка, которую Горький завязал с пацифистом и благородным литератором Роменом Ролланом (с которым не встречался лично до 1935 года, пока не поспособствовал приезду Роллана в Москву), показывает, каким образом пролетарский писатель оказался вовлеченным в официальное представление советской системы европейским интеллектуалам. После отъезда в 1921 году из Советской России Горький без колебаний демонстрировал французскому обществу свое возмущение советским режимом, преследовавшим интеллигенцию. Он даже привлек на свою сторону Анатоля Франса, чтобы вместе с ним выразить протест против политического показательного процесса 1922 года над эсерами, что привело в ярость большевистское руководство. После конфликтов начала 1920-х годов отношения партийного руководства с интеллигенцией внутри страны и Горьким в эмиграции стабилизировались. К 1925 году динамика переписки Горького с Ролланом изменилась. Горький склонялся к тому, чтобы смягчить свое отношение к советскому режиму; Роллан следовал за ним: восхищение французского писателя личностью Ганди 1920-х годов сменилось преклонением перед Сталиным в 1930-е. Во время этой трансформации утонченный grand ecrivain с тревогой и довольно неуверенно писал о нарушениях прав человека в СССР и периодически возникающих дебатах по этому поводу в Европе — Горький спешил представить оправдательные объяснения{447}.

Когда в письмах Роллана появлялись конкретные вопросы или жалобы, как, например, в случае с Франческо Гецци, итальянским анархистом, арестованным в Советском Союзе в 1929 году, Горький направлял эти письма тому, кто мог помочь, а именно — начальнику ОГПУ Генриху Ягоде, который постоянно бывал и в апартаментах пролетарского писателя на Малой Никитской в Москве, и в городе Горьком между 1931 и 1936 годами. В письмах к Ягоде Горький использовал, говоря о Роллане, тон утилитарного пренебрежения (хотя прямо к своему давнему собрату по перу обращался в теплых и почтительных выражениях): сочувственное отношение французского писателя к СССР было якобы наполнено обывательщиной, но он мог еще пригодиться для оказания нужного влияния на европейское общественное мнение{448}.

Глубокая вовлеченность Горького в «рабселькоровское» движение, ставшее трибуной новой советской журналистики и пролетарской литературы в 1920-х годах, была отмечена его энергичными попытками убедить писателей на местах усиленно восхвалять «достижения», а не выставлять напоказ недостатки или что-либо, принижающее советских тружеников. В 1927 году Горький уверял корреспондентов: мир внимательно следит за каждым критическим «словцом» советской прессы, которое тут же будет подхвачено враждебной русской эмиграцией и распространено в западной буржуазной печати{449}. «Просветительская» функция советской журналистики, активно проводящей политику партии, и ее способность участвовать в социалистическом строительстве в качестве идеологического «оружия» стали одной из главных тем выставки «Пресса», проходившей в 1928 году в Кёльне, которую Горький посетил в рамках своего триумфального возвращения в Советский Союз. Советский павильон выставки являлся на тот момент приоритетным проектом ВОКСа, во время своего посещения павильона Каменева лично помогала составить детальный план работ для команды из 60 художников во главе с Эль Лисицким.

Новаторский динамизм экспозиции, изображавшей направление, в котором устремлялись достижения советского государства, произвел на Горького глубокое впечатление и способствовал зарождению в его сознании эстетических принципов идеологии социалистического реализма{450}. Реакция Горького на выставку — это неопровержимое доказательство того, что он весьма положительно отнесся к данным стандартным и зафиксированным методам представления советской системы иностранцам.

Поделиться с друзьями: