Владимир Набоков: американские годы
Шрифт:
Из количества точек и из контекста — демонстрация борцовских приемов — мы можем заключить, что пропущенное слово Кинботу следовало расшифровать как «halitosis» (дурное дыхание): его истерическая ошибка только лишний раз подтверждает, что у него мания преследования и что он и понятия не имеет о том, что находиться с ним рядом не особенно приятно.
Вновь и вновь попытки Кинбота оправдаться вызывают сомнение в правдивости того, что он пишет. «Некая неистовая дама» из Нью-Уая заявляет ему прямо посреди продуктового магазина:
«Вы удивительно неприятный человек. Не пойму, как вас выносят Джон и Сибилла», и, выведенная из себя моей вежливой улыбкой, добавила: «Кроме того, вы сумасшедший».
Но позвольте мне прекратить этот перечень глупостей. Что бы там ни думали, что бы ни говорили, дружба Джона была мне полным возмещением. Эта дружба была еще драгоценнее для меня из-за нарочито скрываемой нежности, в особенности когда мы бывали не одни, из-за грубоватости, происходящей от того, что можно определить как достоинство души.
Такова ли была эта дружба, какой ее видит Кинбот, или угрюмость Шейда — доказательство его нежелания сближаться с соседом? Упоминая об анекдотах Шейда про судью Гольдсворта, Кинбот, в попытках отстоять свою собственную реальность, в очередной раз подрывает нашу веру в нее:
Он никогда не упоминал, мой милый старый друг, нелепых рассказов о страшной тени, падавшей от мантии судьи Гольдсворта на преступный мир, или о той или другой зверюге, буквально помиравшей в тюрьме от raghdirst (жажды мести) — пошлых россказней, распускаемых бесстыдными и бессердечными людьми, всеми теми, для кого романтика, даль, багровые небеса, подбитые тюленьим мехом, темнеющие дюны баснословного королевства, попросту не существуют.
Первый раз встречаясь с подобным отступлением, еще не зная, как именно погиб Шейд, мы теряемся в догадках, однако Набоков предлагает нам запомнить этот и подобные ему пассажи и, по мере того, как мир Кинбота все отчетливее предстает перед нашими глазами, использовать их для проверки реальности этого мира.
Читая между кинботовских строк, видя насквозь его опровержения и складывая вместе разрозненные сведения, мы скоро начинаем различать за очевидным несоответствием между поэмой Шейда и Земблей Кинбота более тонкие несоответствия между реальным и кинботовским Нью-Уаем. Кинбот преподносит себя задушевным другом Шейда, его музой мужского рода, предметом зависти всего Нью-Уая. На деле же, хотя Шейд проявляет большую, чем другие, терпимость по отношению к малоприятному чудаку, хотя присущее ему человеколюбие не позволяет причинить боль назойливому соседу, хотя он даже не без удовольствия вглядывается в многокрасочные фантазии Кинбота, ему тем не менее отчетливо видны отталкивающая самовлюбленность Кинбота и его полное бесчувствие по отношению к другим. Значительная часть комедийного, иронического и нравственного пафоса «Бледного огня» построена именно на контрасте между отталкивающим поведением Кинбота — его хамскими требованиями, его бесстыдным подглядыванием за Шейдом — и мягкой терпимостью Шейда, которую Кинбот принимает за знак особого расположения.
К концу романа нам мало-помалу удается сделать еще более обескураживающее открытие. Хотя Кинбот представил нам Градуса в первом же своем примечании, хотя он обрисовал нам биографию Градуса, стекольщика и неудачливого революционера, хотя он в подробностях описал погоню Градуса за Карлом Возлюбленным через Париж, Женеву, Ниццу и Нью-Йорк, Градус Истребитель Королей существует только в воображении Кинбота. Человек, застреливший Шейда, — именно тот, за кого он себя выдает, Джек Грей, беглец из сумасшедшего дома для преступников, куда он попал стараниями кинботовского домохозяина, судьи Гольдсворта, уехавшего в годичный отпуск. По ошибке приняв Шейда за Гольдсворта — внешне на него похожего, — Грей метил именно в поэта, а не в бывшего короля. Таким образом эпизоды, которые Кинбот, по его словам, восстановил после «одного, а может быть, даже двух свиданий с арестантом», внезапно один за другим теряют под собой почву.
V
За этим открытием нас ждет еще одно, еще более невероятное: Кинбот и все его земблянское прошлое — всего лишь плоды нездорового воображения Всеслава Боткина, эмигранта, сотрудника русского отделения Вордсмита4. Его муки в изгнании заставили его искать, в качестве компенсации, воображаемого убежища в Зембле, земле человеколюбия, где он является королем — по крайней мере пока злокозненные «Тени» не начинают замышлять революцию.
Кинбот живет в разветвленном и запутанном лабиринте маниакальных идей, типичных для классического случая паранойи. Его маниям не только присущи устойчивость и логичность, свойственные всем параноикам, но он также демонстрирует чередование трех основных групп синдромов: мании величия, мании преследования и эротомании. Мания величия — самая редкая и, как правило, самая тяжелая форма паранойи, и в отличие от той же мании, порождаемой неврозом или шизофренией, она в данном случае отличается высокой организованностью, относительной стабильностью и навязчивостью5. Зембля, которая постоянно вторгается в кинботовский комментарий и вытесняет из указателя весь Нью-Уай кроме Шейда и Кинбота, просто идеально подходит под это определение. Кинбот создал свою Земблю, чтобы справиться с невыносимым чувством утраты, — и ему не удается скрыть, что речь идет об утрате России. На ум приходит русское слово «земля» и то, что «Нова Зембля», или Новая Земля — это часть русского Крайнего Севера. В поэме Шейда возникает образ умирающего изгнанника, который «заклинает на двух языках туманности, ширящиеся в его легких». Кинбот тут же истерически подхватывает:
Строка 615: На двух языках.
Английском и земблянском, английском и русском, английском и латышском, английском и эстонском, английском и литовском, английском и русском, английском и украинском, английском и польском, английском и чешском, английском и русском, английском и венгерском, английском и румынском, английском и албанском, английском и болгарском, английском и сербо-хорватском, английском и русском, американском и европейском.
Пара «английский и русский» встречается четыре раза, тогда как никакая другая не повторяется, а кроме того, каждый второй язык — это язык страны из бывшего Советского Союза.
Параноидальная эротомания часто проявляется через убеждение, что другое лицо, как правило знаменитость, испытывает к больному сексуальное влечение и выражает свою привязанность посредством множества мелких знаков. Кинбот неколебимо убежден в особом к себе отношении самого знаменитого из сотрудников Вордсмитского колледжа, Джона Шейда, причем это особое отношение не ограничивается для него «драгоценной дружбой», но распространяется в сферу эротики. Видя, что Сибилла уехала в город, Кинбот подстерегает Шейда наподобие «тощего осторожного любовника, пользующегося тем, что молодой муж остался дома один». «Заедет ли он когда-нибудь за мной?» — гадает Кинбот, «все ожидая, ожидая в иные янтарно-розовые сумерки друга по пинг-понгу или же старого Джона Шейда».
Сгорая от желания увидеть Шейда за работой, Кинбот слоняется в древесной тени вокруг дома своего друга. Однако стоит ему вернуться в Гольдсвортово жилище, тени страха начинают сгущаться над его головой. Каждую ночь он боится стать жертвой убийцы. Он, естественно, уверен, что именно на него покушался человек, который застрелил Джона Шейда. В его воображении Джек Грей немедленно превращается в цареубийцу Йакоба Градуса, который как бы служит подтверждением того, что ночная паника Кинбота — это не более чем обоснованная осторожность. За безумными гиперболами, навеянными манией преследования, мы, однако, видим истинные причины его страха: его психическая неуравновешенность, непомерное самомнение и эгоизм, неприкрытые гомосексуальные наклонности сделали его в Вордсмите объектом постоянных издевательств. Впрочем, у его страхов, по всей видимости, есть и более глубинные корни: они, скорее всего, являются искаженным отображением его непрестанной тяги к самоубийству, позыва, которому, как он знает, у него не хватит сил противостоять после того, как комментарий будет закончен, книга опубликована, Зембля надежно обессмерчена6.
Своим описанием кинботовской паранойи Набоков сознательно опровергает Фрейда. Философ Карл Поппер отметил, что отличительной характеристикой научного подхода к познанию является готовность воспринимать критику, в особенности данные, идущие вразрез с вашей собственной теорией. Противоположное представление состоит в том, чтобы видеть во всем подтверждение своих взглядов — именно это и позволяет людям верить в астрологию, шаманизм, заговоры и еще многое другое. Для тех, кто исходит из этого второго представления, по словам Поппера, «любой представимый факт становится подтверждением их правоты»; именно это представление и позволяет фрейдистам с абсурдной и бессмысленной простотой объяснять любую форму человеческого поведения как проявление фрейдистской теории. Поппер усматривает лишь одно исключение: «Предлагаемое Фрейдом объяснение паранойи как проявления подавленной гомосексуальности вроде бы должно исключать возможность активного гомосексуализма у индивидуума-параноика»7. Набоков вполне твердо знал работы Фрейда и выбрал единственную фрейдовскую теорию, которая даже Попперу представлялась достаточно логичной, чтобы ее можно было оспорить, и виртуозно оспорил ее, сделав из Кинбота и очень убедительного параноика, и активного, воинствующего гомосексуалиста, а также приведя свои собственные доводы, куда рациональнее фрейдовских, в объяснение безумия Кинбота.
Впрочем, Кинбот — не столько типичный случай заболевания и даже не инструмент для критики Фрейда, сколько сумасбродно-незабываемый многосложный персонаж — критик, сосед, безумец, король — душевная болезнь которого позволяет Набокову диаметрально противопоставить его Джону Шейду. Поэма Шейда, с ее строгим, формализованным стихом, подобной Парфенону элегантностью архитектоники, ставит все чувства под строгий контроль. Комментарий Кинбота постоянно подпадает под власть его навязчивых идей и мечется между комическим самодовольством («Надеюсь, это примечание доставило читателю удовольствие») и беспомощным отчаянием («Господи Иисусе, помоги же мне как-нибудь»). Набоков противопоставляет самоконтроль Шейда и смятение Кинбота, любовь Шейда к Сибилле и безысходное Кинботово одиночество, духовную ясность Шейда и всепоглощающее отчаяние Кинбота, доброту и чуткость Шейда и безумный эгоизм Кинбота. Шейд воплощает в себе воображение в лучшем его проявлении, способное вырваться из тесных пределов личности; замутненный разум Кинбота воплощает в себе воображение, предстающее в образе не беглеца, но тюремщика, сгоняющего все, на что упадет его взгляд, в темницу своего безумного эго.